Потаенное судно

22
18
20
22
24
26
28
30

Лодка прошла, едва не задев соседей.

Кедрачев-Митрофанов был благодарен Алышеву за подсказку. А пуще всего за то, что никогда после ни словом о ней не напомнил. Все уверены, что к этой крайней мере прибег он сам. Иначе он не был бы в их глазах — в глазах командиров соседних лодок, в глазах своего экипажа — настоящим Кедрачом, да еще и Митрофановым.

Ему вдруг захотелось войти к Виктору Устиновичу в каюту, сесть напротив в кресло, положить руки на подлокотники, расслабиться, поглядеть в лицо, пускай даже молча.

Но случай не позволил.

Утро для Юрия Балябы выдалось необычным. Чувствовал себя каким-то заведенным, чем-то взбудораженным, говорил о таких вещах и такими словами, которыми матросы между собой в будничной обстановке не говорят. Сразу же после завтрака завел беседу, начал придираться к Назару Пазухе и Владлену Курчавину, пытал их вопросами:

— Для чего живем?.. Чтобы воблу смаковать да в базовый клуб бегать? Где цель, какая она?

— Разжигай, разжигай нас, а мы на тебя полюбуемся! — Владька Курчавин присел на краешек стеллажа. — Пазуха, садись, не торчи коломенской верстой, послушаем философа Спинозу! — Почему назвал такое имя — сам не знает. Слышал когда-то, запомнилось, понравилось звучностью. — Учи, давай, Спиноза-заноза!

— Боюсь, поздно… — Юрий даже отвернулся, сделал вид, что его заинтересовало что-то другое, к разговору не относящееся, но продолжал о том же: — Трава, море, ветер… Любуешься ими?

— Пускай шумят, мне-то что?

— Если они тебя не радуют, значит, ты не живешь, а спишь.

Курчавин, ухмыляясь, потер подбородок, ища, что бы еще ввернуть такое, чем бы таким пуще раззадорить Балябу, который, знает Владька, в возбуждении может наговорить то ли много интересного (где только начитался всего!), то ли кучу несуразностей — это когда он уже теряет над собой всякий контроль.

— А че… Я тоже помню, как трава пахнет. Бывало, возятся пацаны на лужку, борются, кувыркаются — и ты в этой каше. Лежишь, подмятый кем-то, или кого сам на лопатки повалил. А потревоженная трава благоухает — спасу нет!

— Или скошенная пшеница — сухая, аж трещит, — подхватил уже иным, не сердитым, а мечтательным тоном Юрий. — И зной до звона в голове…

— Затянули молитву, — высказал Пазуха свое неудовольствие.

Юрий завелся. Резко повернувшись к Курчавину, ловя его взгляд, выпалил:

— Ты мог бы войти в реактор? — Вопрос вроде бы глупый, не правомочный (при чем тут реактор?!), но для Юрия значительный. По сути, весь разговор Юрий вел именно к нему. Часто сам себя спрашивал: «Мог бы?..» Это для него означало — пойти на крайнюю меру. Ведь каждому ясно: войти в реактор — значит получить критическую дозу облучения. Каждый должен понимать его как вопрос жизни или смерти. Условно, конечно, символично. Никто в реактор тебя не пустит, да и нечего там делать. Но Юрий взял именно этот пример. Для него «войти в реактор» — высшая мера причастности к общему делу, высшая мера честности перед самим собой. — Вошел бы?..

— Что я там забыл? — Улыбка Владлена получилась натянутой, видно, и его вопрос начал задевать за живое.

— Допустим, потребовалось…

— К чему эти допуски?.. — Владька всерьез принялся доказывать, почему не потребуется, напрягая память, выкладывал все, чему его учили за годы службы.

— Предположим, предположим! — настаивал Юрий. — Войдешь?