— Игоря, конечно… И он тебя любит. Вы дуетесь, а сами любите. Вот убей меня гром!
Клава плотно сжала губы, обернулась к Эркелей:
— Ты думаешь, что говоришь? Нет, ты сегодня просто не в своем уме. Честное слово! От покупки, что ли? Нужен он очень! Да я его уже сколько не видала. Он вон с Нинкой, говорят…
— Все равно… — упрямо стояла на своем Эркелей.
Из переулка им навстречу вышла Зина Балушева. Она несла на коромысле воду.
— Ты что никогда не заходишь? Зайди.
И Клава зашла. Зашла, пожалуй, потому, чтобы поскорее избавиться от Эркелей. Сегодня она просто невозможная.
Зина понесла ведра в избу, а Клава присела на ступеньку крылечка. Напротив, в нескольких метрах от нее, Федор, стоя на четвереньках, копался под кустами смородины. Он был в линялой майке и старых штанах с двумя, похожими на очки, заплатами.
— Добрый вечер! — сказала Клава.
Федор встал:
— А, Клавдия Васильевна! Добрый вечер!
«Спросит про свадьбу или не спросит?» — думала Клава.
Федор не спросил. Он начал многословно рассказывать об огневке — вредителе смородины и крыжовника.
— Летом этот червяк из ягод в землю уходит, в куколку превращается. А весной, в это самое время, вылетает такой бабочкой. Вот я гексахлоранчиком и посыпаю. Надо было с осени, да не удосужился. Со временем теперь хоть караул кричи, — Федор говорит о недостатке времени не с сожалением, а даже с затаенной гордостью.
Он давно вернулся с фермы в контору. А прошлый год, после учебы на трехмесячных курсах, занял место Прокопия Поликарповича, ушедшего на пенсию. Кажется, Федор очень доволен своим новым положением. И в семье все утихло, наладилось. Только Зина, видно, сожалеет, что так опрометчиво сменяла детский сад на свиноферму. Не раз уже жаловалась Клаве, что ей трудно, устает.
Под говор Федора Клава думала о том, что, наверное, все вот так: в молодости ищут, мечутся, а когда постареют — притихнут, успокоятся, стараются обходить в мыслях и принципы и запросы души. Да нет, почему все? Не все! И годы тут решающей роли не играют. Григорий Степанович вон совсем старик, а не успокоился, повернул свою жизнь так, как захотел. И Ермилов никогда не успокоится, не пойдет на сделку с совестью. И Геннадий Васильевич тоже… А вот себя она не знает. Ведь самое трудное в жизни, говорят, познать самого себя…
Глава четырнадцатая
После ужина мать ушла в горницу и вскоре, погасив там свет, легла спать. А Клава не спеша перемыла посуду, сложила ее в шкафчик и присела с книгой около стола. Книга была интересной, но сегодня почему-то ничего не шло в голову. Клава то и дело отрывала от страницы глаза и задумывалась о своем. Вспомнила Эркелей. Ведь не молодая уже, на два года старше ее, Клавы, а все такая же взбалмошная… И что-то есть в ней такое, что привлекает и заставляет прощать любую выходку. На нее нельзя обижаться, просто невозможно… А Колька теперь спит? А возможно, не спит, тоже думает? Как она, Клава, ни старается, но никак не может представить себя женой Кольки. Вот не получается и все, в сознании не укладывается… И чем ближе к свадьбе, тем больше сомнений.
От стремительного наскока ветра дом вдруг крякнул, а за окном с удивлением и страхом долго лопотали молодой листвой тополя.
Клава глянула в окно и перевернула страницу. В это время где-то далеко, в горах, глухо, угрожающе зарычало. А спустя несколько минут так грохнуло, что в шкафчике жалобно звякнула посуда. И тотчас же погас свет. Клава смотрела на окно. Оно время от времени ослепительно вспыхивало, и тогда было видно, как ошалелый ветер крутит и гоняет по двору мусор и пыль. А вокруг так било, что Клаве невольно казалось — горы и небо крошатся и глыбами низвергаются на село.