Ахматова в моем зеркале

22
18
20
22
24
26
28
30

Власть воевала со свободой. С поэзией дела обстояли иначе: сила власти могла победить поэтов, но поэзия оставалась непобедимой».

В тот вечер в квартире на Фонтанке, с анфиладой комнат и почти всеми окнами, обращенными в сад, собрались друзья Пуниных. Такие сборища были практически каждодневными. Каждый, кто открывал тяжелую металлическую входную дверь, дойдя до порога квартиры Пуниных, пропитывался запахом еды. В основном тяжелым запахом жареного лука.

На противоположной стороне – глухие дворы, кубы полуосвещенных домов.

В тот вечер среди гостей я увидела Маяковского. Наверное, благодаря громовому голосу я первым заметила именно его, обритого наголо, нервно мявшего в руках полосатую кепку. Чуть дальше, скрестив ноги, сидел Татлин: склонившись над листами бумаги, он рисовал на колене какие-то объемистые фигуры и, казалось, не слушал Маяковского.

Николай Пунин пытался справедливо поделить внимание между словесными ремизами Маяковского и поперечными сечениями Татлина. Только скульпторша Наталья Данко слушала поэта, открыв рот.

Я поискала глазами Анну. Она была очень бледна и совсем просто одета, вписываясь в царивший в комнате беспорядок. Анна сидела отдельно от других, откинувшись на спинку красного велюрового дивана, становившегося ночью ее с Пуниным кроватью. Смотрела блуждающим взглядом в окно, в пространство, начинающееся за двором их жилого ансамбля. Я подумала, что Анна обнаружила новорожденную звезду и пыталась придумать для нее имя.

«Анна, – обратился к ней Николай. – Чай остыл. Давай, принеси что-нибудь поесть! Таисия Сергеевна испекла блины. Потом почитаешь нам свои последние стихи. Все ждут. Правда, товарищи?»

Компания согласно закивала.

Все сидели вокруг квадратного стола, покрытого связанной крючком белой скатертью. Пили черный, точно густой кофе, чай, говорили каждый о своем. Владимир Владимирович откинулся на стуле, упиравшемся спинкой в стену. Он только что сыронизировал, надо признать, довольно тонко, по поводу каких-то ее стихов. Маяковский не скрывал своего отношения к ее поэзии, считая ее слишком «закрытой». Камерной.

Нередко его комментарии расстраивали Анну. Слишком разная природа этих двух людей всегда была препятствием к настоящему сближению. Стиль послереволюционной поэзии Маяковского также не воодушевлял ее. Если Анна некогда им и восхищалась, то только тем ранним взрывным голосом, которым он был готов разметать вселенную. И тем не менее их души в чем-то перекликались. Их роднило одиночество и роковые, мучительные любови. Оба были заложниками своей судьбы.

Анна была не в духе. В то утро она не позволила Наппельбауму сфотографировать себя. Не было охоты и декламировать стихи. И вообще делать что-либо.

В камине еще трещали дрова. С портрета на видном месте на стене за собравшимися наблюдал Пушкин. Весь вечер рассеянная Анна думала о том, что задержалась с переводами с французского. В те дни она увлеклась монографией о Сезанне: переводы несколько усмиряли ее беспокойную душу и помогали хоть как-то поправить трудное финансовое положение. Всем этим она была обязана Николаю, своему третьему странному спутнику. Значит, надо было играть роль хозяйки и стойко переносить все эти сходки.

Бывали, конечно, и светлые минуты. Иногда вечерами в доме оставались на ночь друзья, они беседовали допоздна, сидя за столом, чокались, шутили, смеялись. Даже подергивание правой щеки и века у Пунина было почти незаметно…

Анна давно перестала писать. К стихам она вернется позже, в 1930-м, когда расстанется с Николаем. Но к тому времени многое изменится. Ее письмо станет другим, другим станет ее голос, более пронзительным. К старому стилю она уже не могла вернуться: новые стихи готовы были вот-вот вырваться. Анна вспоминала свои старые, ужасные строки, которые даже страстно влюбленный в нее Гумилев выдерживал только из-за питаемых к ней чувств. Позже, после медового месяца в Париже, стихи стали лучше. Но так или иначе вся жизнь ее заключалась в словах. Они рождали краски, запахи, звуки. Вся ее жизнь – как единый миг, именно он дарил вдохновение стихам. И потом – роковые любови, на которые она летела, точно бабочка на огонь. Стихи ее освещали темный дом «равнодушно-желтым огнем».

«Ну же, Анна! Мы ждем», – настаивал Пунин. Она нехотя поднялась. Сняла с полки тонкую книжицу с потрепанной обложкой.

«Ничего нового у меня нет, – произнесла ровным голосом. – Я рассталась с поэзией. Точнее, она рассталась со мной. Я прочту что-нибудь из старого. Из того, что теперь не нравится».

Она наугад открыла страницу, поднеся книгу к свету.

Любовь

То змейкой, свернувшись клубком,У самого сердца колдует,То целые дни голубкомНа белом окошке воркует,То в инее ярком блеснет,Почудится в дреме левкоя…Но верно и тайно ведетОт радости и от покоя.Умеет так сладко рыдатьВ молитве тоскующей скрипки,И страшно ее угадатьВ еще незнакомой улыбке.
24 ноября 1911 г., Царское Село.(Свободный перевод Л. Д.)

Раздался сдавленный смешок Маяковского. Я бесшумно закрыла за собой дверь, не в состоянии долее оставаться в этой компании, и вышла наружу в надежде, что морозный ленинградский воздух развеет тяжелый запах жареного лука.

Выходя, я услышала, как Николай Пунин повторил фразу об остывшем чае. По большому счету, мне следовало вмешаться, настойчиво потребовать, чтобы гости убрались. Положить конец ее страданию. За меня это сделала Наталья Данько, которая недавно создала фарфоровую статуэтку Анны. Она провела много часов с Анной и чувствовала ее настроение.