Дача на Петергофской дороге,

22
18
20
22
24
26
28
30

В другом углу кареты, на той же лавочке и как бы для контраста с княгиней, сидела Елена Павловна, одетая по последней моде (нельзя же для новых родных!). На висках бумажки, напитанные одеколоном, нюхает спирт и беспрестанно говорит: то дает советы племяннику, то пересказывает княгине свой последний разговор со старухою Байдановой, то крестится и благодарит бога, что он совершил наконец ее желание пристроить милого Евгения и видеть сестру покойною; то рассказывает, какие чепцы и уборы заказали к свадьбе родные невесты: она все это знает, потому что со всеми друг и все у нее спрашивают совета. И вдруг, вспомнив о своем мигрене, говорит, что глаза у нее готовы выскочить от боли, нюхает спирт и перекладывает из-за ушей на руки хрен. Князь молчалив, как мать, иногда улыбается, слушая тетку, благодарит ее, подает скляночку с одеколоном и изредка взглядывает на мать. Ему хотелось бы в ее спокойствии почерпнуть уверенность, которой напрасно ищет в себе…

Мери ему нравилась, или, лучше сказать, он в ней ничего не находил такого, что бы решительно не нравилось ему. Еще более: с нею, охотнее, чем со всякою другою, он протанцевал бы целый вечер и даже бесконечную мазурку. Но супружество не танец: там, как ни скучна была бы дама, она кажется сносною оттого уже, что она не навек. А здесь — перестает ли веселая музыка, под которую скрестились руки, перешла ли в печальное адажио{76} или раздирающий душу стон — все надобно идти, идти, пока холодная смерть разожмет сжатые руки. Вместе, неразлучно до гроба — обольстительная перспектива, когда любовь смотрит на нее сквозь свою блестящую призму; ужасная — когда холодный рассудок стоит на рубеже и наводит на нее свой неотразимый телескоп! Конечно, князь был уже не ребенок и не юноша; он давно уже перестал настойчиво толкаться в дверь жизни, требуя у нее счастье; давно покорно принял ее с ее необходимыми утратами, небезусловным добром и злом и холодными вознаграждениями и заменами; давно отказался от пустой мечты в жене найти любовницу; едва смел надеяться найти друга и с некоторого времени даже начал думать, что хорошо, если она будет — не слишком беспокойной придачей к приданому. Но теперь оставался вопрос: в какой степени не беспокойна будет эта придача?

Когда-то мысль жениться на приданом и жить имением жены возмущала всю гордость князя; когда-то и он мечтал самостоятельно, с возвышенным челом, прижав одною рукою к груди милое, слабое существо, вверившее себя его защите, идти навстречу судьбе и в неравном бою, покрытому стрелами, но непобежденному, смеяться в глаза утомленному врагу. Это было когда-то… О! люди великие учителя! Посмотрите на коня, дикого сына свободы: необуздан, неукротим, самонадеян! Пройдет год, несколько месяцев даже, и он уже тих, смирен, послушен; покорно принимает удила и даже гордится под седоком. Не знаю, пожалел ли бы он о прежней доле даже и при встрече с прежними товарищами своими, еще вольными, еще не взнузданными, но, быть может, посовестился бы, если б мог совеститься.

Князь был утомлен и недостатками, и хлопотами, и неудачами; единственным желанием его было теперь спокойствие; он находил, что не было цены, которой бы нельзя было дать за него. Но в ту самую минуту, когда он был готов дать эту дорогую цену, он был беспокоен. И возвратный взгляд на прежние верования, и надежды, и опасение: действительно ли спокойствие приобретает он, покупая богатство, — все это тревожило его.

В подобных рассуждениях время прошло; карета въехала в широкую аллею и остановилась у крыльца; Елена Павловна бросила свои бумажки и хрен, поправила головной убор и мантилью и, пропустив вперед княгиню, пошла за нею… Вошли; торжественная тишина, торжественные поклоны с обеих сторон тетушек, дядюшек и кузин без числа, и все в восхищении друг от друга, как обыкновенно водится даже иногда и недели две спустя после свадьбы.

Но скучен церемонный съезд, особливо для невесты. Неужели целый вечер сидеть на диване и целовать ручки будущей свекрови или рассыпаться в комплиментах пред украшенными звездами дядюшками? Нет; Мери усадила весь причудливый народ стариков за карты, а молодых, и, разумеется, Елену Павловну, увела в большую залу…

Большая зала, которая, как уже сказано, занимала всю средину дома, пересекая его во всем диаметре, представляла в эту минуту оазис света, зелени и цветов. Яркие лучи, изливаясь из двух огромных люстр, то скользили по блестящей зелени тысячи чужеземных растений, то преломлялись в бесчисленных отливах темно-гранатового атласа мебели, то, лаская грациозные контуры мраморной психеи или капитолийского амура, терялись в густых шпалерниках камелий, которые, раскидываясь по сторонам, искусно подделанным под белый мрамор, привлекали взоры своими большими, блестящими цветками. Мери, следуя прихотливой фантазии своей, разделила всю залу на три части: средняя, и самая большая, оставлена была для танцев; оба конца, образовавшие выпуски с широко отворенными в сад дверями, были обращены в кабинеты, из которых один, совершенно заставленный диванами, козетками, покойными креслами и цветочными вазами, был посвящен разговорам. Там на столиках, на которых возвышались японские вазы с центифольными{77} розами, гортензиями и магнолиями, были разбросаны кипсеки, журналы, иллюстрации, карикатуры; в противоположном конце был кабинет, посвященный музыке. Там было фортепьяно Мери; там матовый свет алебастровой лампы, упоительная атмосфера, наполненная ароматными испарениями цветов, и тихая ночь, таинственно одевавшая высокие лиственницы и темные липы, которых черные массы виднелись в отворенные двери балкона, — все склоняло к мечтательности… Как часто здесь Мери просиживала со своею Зоей по целым часам! Она любила здесь выпытывать эту чистую, незнакомую со светом душу, любоваться этим прекрасным полевым цветком, пересаженным в теплицу, где сохранил он природные красоты, но не развил силы… Зои не было в этот вечер у Мери, во-первых, потому что она сама удалялась от общества, во-вторых, потому что Зоя была, может быть, слишком скромная подруга для такого блестящего общества.

Мери вошла в залу об руку с Еленой Павловной; князь шел подле нее; за ними толпа гостей, которые тотчас рассеялись по зале, привлеченные кто прелестью цветов, кто красивыми обертками кипсеков и журналов, которые манили обещаниями и посмешить, и занять картинками, и, если кому нужно, дать средство несколько минут пожить чужим умом. Мери со своими товарищами пошла к фортепьяно.

— Я никогда не бывал здесь, — сказал князь, осматриваясь кругом и как бы невольно уступая чувству удовольствия, которое внушало это грациозное соединение всего, что нравится чувствам. — Право, это царство фей, — продолжал он, подходя к дверям. — Здесь лианы, алоэсы, там печальная лиственница и сосна; вы берете дани со всех стран света.

— Надобно же как-нибудь обманывать воображение.

— Право? Я на минуту забыл было вечные жалобы на бедность нашей существенности.

Плутовские глазки Мери блеснули, как две звездочки, но вовсе не благодетельными лучами.

— Она вам кажется богатою, полною? — спросила Мери.

— На эту минуту.

— Вы невзыскательны.

— Как хороша эта роза! — продолжал князь, как бы не слыхав замечания Мери. — Теперь не в моде восхищаться розами, потому что это признанное, утвержденное всеми правами владычество; но вы согласитесь, что нет ничего совершеннее этого соединения грации и красоты. Правда, довольствуясь такою существенностью, мы только справедливы.

— Знаете ли, что нет ничего скучнее справедливости? Ведь это вечное одно и то же, не правда ли? — прибавила она, обращаясь к Елене Павловне, которая между тем у фортепьяно рассматривала ноты и по временам брала отдельные аккорды.

— Справедливости? Я тебе простила бы и несправедливость, только с одним условием.

— О! я не люблю условий… Боже мой, князь! Я не знала, что вы такой любитель цветов, вы смотрите на них… как будто переживая с ними все прошедшее.

Легкое изменение в лице князя, незаметное для невнимательного взора, не ускользнуло, однако ж, от Мери.