Когда тебя любят

22
18
20
22
24
26
28
30

В пьесе есть диалоги. Есть вопросы о Боге и религии. Есть романтические фантазии новой жизни. И чудовищно пресные рассказы из прошлой жизни каждого из них. Наивно и сказочно многое, но в них раскрывается философия отношений отцов и детей, которая волновала меня и тогда, и сейчас. Проблему отцов и детей по тексту Жени поднимает голос куратора ребят. Куратор взывает к последним людям планеты, называя их Иванами, не помнящими родства. Отвернувшиеся от родителей и прародителей, новое поколение, ищущее только новых ощущений и наслаждений, оказалось последним.

Я лежал на сцене и думал: а что на алтарь победы над болезнью отца могу положить я? Ведь я почти не верю в его выздоровление. Ведь я сейчас, словно один из героев пьесы Жени Белых, что сдались и несут на верёвках гроб, фактически не борюсь за жизнь своего отца, а инфантильно ожидаю её конца… В случае с отцом днём, когда его все полюбят, станет день его смерти! Тогда как для героев пьесы таким днём стал день их воскрешения к жизни. Почти пропавшие с лица Земли ребята символично снимают распятую фигурку Иисуса с креста и таким образом просят за человечество прощение, признаваясь в любви к жизни.

И, прокрутив содержание и сюжет пьесы в голове, согласиться с Женей, что пьесы «Происшествие в Лондоне» и «День» не похожи, так и не смог. Ведь как помог мне анализ произведения Белых сейчас, в работе над ролью в «Происшествии»! Даже один вопрос: «Что есть Бог?» – мной до сегодняшнего разговора с Женей и не поднимался. Как же я, считая себя хорошим актёром, позволил себе так халатно отнестись к поставленной режиссёром задаче в спектакле, где я играю человека, осознающего, что такое смерть?

И, придя к такому умозаключению, я, исполняя роль мертвеца, случайно позволил себе… улыбнуться. Благо балдахин скрыл эту мою вольность.

Второй акт был как никогда интересен и нам, актёрам, и зрителям. Было ощущение, что зритель ловит каждую паузу артиста, думающего над тем, что сделать и сказать, забыв про то, что давно всё прописано автором, а мизансцены распланированы режиссёром. Но не каждый спектакль получается. То волшебство, что происходит на сцене, когда зритель безоговорочно верит актёрам, проживая с ними вымышленную жизнь, и есть настоящий триумф. Настоящее удовлетворение получили в тот вечер все задействованные в спектакле. Миру, исполняющую роль моей супруги, я воспринимал как супругу, изменившую мне, как женщина. А Женю – только как своего друга-предателя и лицемерного жлоба.

Но успех сегодняшней работы на сцене был спровоцирован именно непривычным сумбурным мышлением. Моё сегодняшнее внешнее хладнокровное существование на сцене и вне её совсем не означало отсутствия жгучего биения пульса во всём теле. Кипение внутри меня выразилось сопротивлением судьбе в виде принимаемых решений и бури мыслей. Складывалось ощущение, что все мои действия, разговоры, еда или даже смех, – это всего лишь щит, вырабатывающий иммунитет, для того чтобы пережить неизбежное.

Овации, которыми нас наградил благодарный зритель, стали тише только после того, как опустился занавес. В глазах стало темнее от потухших софитов. Переодеваясь в гримёрной, я заметил, как от распалённого тела идёт пар. Женя приходил в себя от сцены и долго сидел, опрокинувшись на спинку стула. Я быстро принял расслабляющий душ, пытаясь отвлечься от окружающего на журчание струй воды. Я закрывал глаза – и шумящие струи уносили меня на лоно природы, где жизни нет начала и где не веришь в её конец. Водой я смывал с себя день уходящий. Я никак не мог ответить на вопрос, где мне легче: там, где прожектора жарят грим на щеках, или тут, где крупные капли слёз заливают щёки, оставляя влажные дорожки.

Вернувшись в комнату, Женя вдруг протянул мне руку и крепко сжал её, несколько секунд молча удерживая мой взгляд своим. Такое рукопожатие было лучшей оценкой моего труда. Ведь при верной работе актёра в предлагаемых обстоятельствах и партнёру на сцене существовать легче.

По дороге домой меня снова сопровождал холод. Я даже образно представил, что холод вырабатывает моё волнующееся сердце. Одно дело – колотун на улице в конце ноября, а другое – когда он выворачивает тебя изнутри. Может, я быстро иду? От театра до дома я всегда ходил пешком. Расстояние измерялось одним-двумя монологами любимого героя, которого я мечтал сыграть. Несколько кварталов и дворов сжигались двумя сигаретами. Кроме цитат из пьес, бывало, я мысленно вёл с кем-нибудь беседу или что-то кому-то доказывал. Мог спорить или ругаться. Сейчас я прикурил уже четвёртую сигарету. Шёл и не повторял ничего наизусть. Шёл и курил. Перед глазами мелькали асфальт, земля, брусчатка, бордюр, асфальт, земля, тротуарная плитка, опять асфальт… Я думал… Думал, о том, сколько отцу осталось… И что делать, если он умрёт?

Почему-то казалось, что дорога петляет, нарочно затягивая путь… Вопросы: «Что с ним? Почему?» – промелькнули в моей голове, когда я открывал входную дверь квартиры, в которой жил один после смерти мамы. Я машинально произнёс их вслух. Такое со мной часто бывало. Особенно, если я мысленно с кем-то говорил.

Журя себя за нерасторопность, я спешно собирал всё нужное. Не разуваясь, бегал по квартире, бормоча, сканируя взглядом попадающие в поле зрения предметы. Взял кое-какие вещи в спальне, в ванной – зубную щётку и полотенце. Полотенце я всегда брал даже на вечерний спектакль.

Взял ноутбук, зарядки к нему и телефону.

Я собирался к отцу надолго.

28

Отец полусидел, спустив на пол худые жилистые ноги без носков, подперев левый бок подушкой. Руки неживыми плетьми лежали вдоль бёдер на одеяле. В одной он держал очки. Голова с приоткрытым ртом висела на груди. Отец дремал при включенном свете, тускло освещавшем комнату и днём, и ночью. У койки стоял табурет с раскрытой книгой. На полу – пластиковая бутылка с водой. Опять были слышны хрипы. Я забрал очки и положил их в книгу – вместо закладки. Книга называлась «История зарубежной музыки».

Несколько минут, подперев плечом дверь в комнату, я смотрел сверху на волосы отца, свалявшиеся от подушки. Прислушался к его дыханию. Понял, что с ужином я явно затянул.

Прислушался к тишине. Немного успокоился. Отец не слышал, как я вошёл. Мне довелось во второй раз наблюдать, как он спит. Наверное, только сейчас, при очередном воспоминании о его телефонном звонке в театр с просьбой явиться к нему, ко мне пришло настоящее осознание смысла моего появления в его доме. Всё омрачала бесперспективность. И дело тут не в этом отсвете от потолочной лампочки с малой мощностью. Годы… четыре буквы? Равнодушие? Нет, равнодушие они могут вызвать только у безумцев. Страх! Настоящий, здоровый страх появлялся при осознании смысла этого слова, а с ним – ощущение неизбежности и необратимости. Как сейчас у меня… Тут, за углом комнаты, стоит койка, на которой лежит отец. Он давно немолод и для меня со вчерашнего дня ещё и при смерти. Мне и в голову не приходило, что нам придётся переживать такое. Недуги и мой отец – понятия несовместимые. Так я думал даже в тот день, когда узнал о его злокачественной опухоли. Но там, где умерла моя бабушка, мать моего отца, сейчас лежит он. И тоже умирает.

Я снял уличную обувь, опустил сумку на пол и подошёл к отцу, не прекращая дискутировать про себя. Что делать? Что будет? Как быть? Всю свою жизнь я только жду отца! Ищу подходящего момента, чтобы поговорить с ним о главном. О нём и о себе. О нас. О других людях, так или иначе связанных с нами. О чём угодно. Может, теперь мы сможем подольше побыть вместе. Как семья. Только бы я ему был нужен! И главное, чтобы отец жил! И тогда моя мечта сбудется. А отец поправится. Лишь бы мы были вместе! Как и должно быть: отцу с сыном, а сыну – с отцом. Если надо кому-то нас разлучить, пусть обратятся к смерти. Да вряд ли и ей что-либо удастся.

29

Эти мысли прервала вошедшая тётя Тая. Я как раз укладывал отца на ночь, когда она медленно вошла в комнату всё в том же домашнем халате, что и утром. Лицо её было заплаканным. Я было вскрикнул от испуга, но вовремя опомнился.