– Да, сын умершей сестры… – Он ласково взъерошил вихры парнишки.
Байрам покраснел, опустил в смущении голову, и у меня защемило сердце – до чего же он все-таки похож на мать, вылитый… как же ее звали? Забыл. Или не знал?.. Вот ведь как бывает – жил человек, мелькнул, точно лучик, и даже имени его не осталось в памяти, только светлое, теплое воспоминание.
Второй день, как мы покинули Оврумли. Ушли, не став беспокоить Гозель, без торопливости, которая была бы оскорбительна для хозяина, но и без долгих прощаний, чаепития на дорогу; ушли с грустным чувством, бессильные чем-либо помочь людям, исправить что-либо в той несправедливости и жестокости, которую на них обрушила судьба.
Со вчерашнего дня потянул над пустыней сильный холодный северный ветер. Он срывал сухие листья, которые, мельтеша в воздухе, устремленно мчались к югу, точно спасающиеся от непогоды бабочки, ломал их хрупкие ветки, крутил, швырял их вверх-вниз, гнал по пустыне стремительные, подпрыгивающие прозрачно-кружевные шары перекати-поле. Мы, отворачиваясь, пряча лицо, медленно пробирались равниной между невысокими округлыми барханами и мечтали о солнце, что всего лишь два дня назад такое привычное, дружелюбное, веселое сияло с утра до вечера над нами – казалось, так будет, так должно быть всегда. Но низкие рваные тучи, похожие на грязную кошму, затянули небо, враз поглотив солнце, и теперь представлялось невероятным, что оно было, и совсем уж не верилось, что увидим его снова. “Этот ветер принесет дождь. Обязательно. Будет нудный осенний дождь», – тоскливо думаю я и вспоминаю, как радовался, что пустыня щедро и бескрайне расплеснула зелень трав: теперь их прибьют, умертвят холодные струи ливня, а, значит, скот, который мог бы нагулять силы, чтобы пережить зиму, останется ни с чем.
Барханы впереди сливались, вырастали, переходя в невысокое нагорье. Верблюд, понукаемый Айнабат, ускорил шаг и вскоре, вытянул шею, побежал, раскачиваясь и нелепо выбросывая ноги. А Боздумана и коня Ахмед-майыла и погонять не надо было.
Ветер, отсекаемый возвышенностью, ослаб – основной поток воздуха проносился пряными запахами трав, а затем и вовсе стих, напоминая о себе лишь все так же летящими в выси ветками, листьями, туманными клубками перекати-поля.
Я, поглядывая по сторонам, выискивая какую-нибудь расщелину, пещерку, чтобы сделать привал, удивленно оглянулся – не может быть: Ахмед ага запел! Негромко, задумчиво, словно и не замечая этого, а может, и действительно не замечая, – лишь для себя, чтобы излить свои мысли. Но ведь запел же! Впервые после стоянки под Тедженом.
Я прислушался к песне Ахмед-майыла. Старик еле слышно выводил:
“Значит, действительно ожил, если поет любимую песню про Бибиджан, – подумал я. – Наверное, вспомнил свою Огулсапар».
Он пел о Хиве, а в мыслях уже возвращался, наверное, к своей желанной Огулсапар и, может быть, даже представлял, как, посадив ее на коня, увозит в Пенди.
Ахмед ага поднял голову, увидел, что я, развернувшись боком, смотрю на него, неуверенно улыбнулся. Тронул пятками бока жеребца, подъехал ко мне.
Вдруг, резко вскинувшись, взмахнул руками, точно хотел взлететь, и тут же эхо выстрела гулко прокатилось по долине. И не успело оно затихнуть, не успел Ахмед ага упасть с коня, раскатисто громыхнул второй выстрел. Боздуман взметнулся на задние ноги и пока он заваливался набок, я уже вылетел из седла, распластался на земле. Тяжелая туша моего мертвого жеребца рухнула рядом – пуля попала ему в голову.