Дамы тайного цирка

22
18
20
22
24
26
28
30

Мы обменялись взглядами с Сильви. Мы не могли открыть, что на самом деле происходило в цирке. Никому. Люди нас не поймут. Более того, Отец запретил нам это.

Эсме ответила со своего высокого стула у барной стойки:

– Мы не можем сказать.

Она лукаво улыбнулась, зная, что этот комментарий лишь придаст ей привлекательности.

– Оу, вы играете нечестно. – Хемингуэй указал на неё сигаретой и заказал себе пиво. – Всего один секрет, давайте же.

Будучи крепким мужчиной, он часто подкреплял свои слова стуком по столу, вполне уверенный в том, что люди хотят услышать то, что он сказал.

– Французский фокусник никогда не раскрывает свои тайны. – Я обернулась: надо мной стоял Эмиль Жиру. – Для французов цирк священен. Ваш вопрос – это как попросить вас подробно пересказать ваш текущий рассказ, пока он ещё пишется, или меня – открыть публике картину до того, как она будет готова. Нельзя задавать слишком много вопросов о процессе работы. Это дурная примета. Я прав?

Он взглянул на меня, и я заметила, что у него большие зелёные глаза, яркие, как блёстки на цирковом костюме. Их цвет резко контрастировал с его тёмно-каштановыми волосами и небольшой каштановой бородкой. Я отпила свой вишнёвый бренди и кивнула, благодаря художника за вмешательство. Хемингуэй быстро перешёл на другую тему, на этот раз – поэзию. За короткое время, проведённое с их компанией, я поняла, что точно так же, как они кочевали по барам, они редко надолго задерживались на одной теме, перемещаясь от политики к искусству и, наконец, к корриде в преддверии грядущей поездки Хемингуэя в Памплону. Эрнест как раз говорил об Испании, когда к нам присоединились ещё две женщины, их представили нам как дам Стайн.

У барной стойки всеобщее внимание привлекала моя сестра. С её угольно-чёрными, стриженными под короткое каре волосами и контрастно светлыми глазами Эсме собрала вокруг себя множество поклонников, и ею заинтересовался невысокий испанский художник, только что пришедший в кафе. «Пикассо!» – громко закричали ему. Я видела, что перед ним преклоняются все присутствующие, особенно Хемингуэй, который от нашего стола кричал ему что-то на испанском. С одного взгляда Пикассо определил, что Эсме – самая желанная добыча сегодняшнего вечера, и начал продвигаться ближе, чтобы заговорить с ней. Эсме, пристрастившаяся к курению длинных сигарет, почувствовала его интерес, повернулась спиной и завязала беседу с каким-то неизвестным художником. Когда она отвернулась, я подметила, что испанец рассмеялся, затем опрокинул свой напиток, как будто собирался уходить. Но я знала: такого известного человека Эсме ни за что не отпустит. Когда он проходил мимо, она притворилась, что уронила сигарету – которую испанец почтительно поймал, снова поднёс к губам Эсме и прикурил.

Я достаточно часто это видела, чтобы знать, что будет дальше. Эсме уйдёт домой с этим господином Пикассо. Оказавшись в одной постели и потому, что она необыкновенная красавица, он будет настойчиво требовать нарисовать её. Мир будет неполон, пока её образ не появится на его холсте, и никто – никто другой – не сможет так запечатлеть или понять её, как он.

Она наконец согласится, чтобы её запечатлели, и разденется для него. Для неё это высшая форма внимания, которой она жаждет, и всё же её потребность во внимании безгранична. В качестве прелюдии он будет долго биться над непередаваемым цветом плоти на внутренней стороне её бёдер и идеальным оттенком её сосков и в конечном счёте отымеет её. А утром она уйдёт прочь. После этого художник подойдёт полюбоваться собственным творением – но найдёт холст пустым.

Сначала он решит, что Эсме украла его величайший шедевр – пропавшая работа в воображении художника всегда самая лучшая, но при ближайшем рассмотрении убедится, что это действительно тот же самый холст. Только теперь он чистый.

К полудню ошалевший художник доберётся до последнего известного местонахождения цирка с претензиями и обвинениями в магии и колдовстве.

Всегда одно и то же. Всегда. Отличаются только имена художников.

Видите ли, ни Эсме, ни меня невозможно запечатлеть ни на фотографии, ни на картине. Утром холст всегда будет становиться первозданно-белым, а плёнка – пустой. Больше всего это свойство досаждает художникам. Они трудятся, соединяя линии в формы, чтобы воспроизвести вздёрнутый нос Эсме, её маленькие ангельские губки – и обнаруживают, что к рассвету она исчезает с холста, как будто её там вовсе не было.

Впрочем, в течение часа Эсме и испанец ушли. Эмиль Жиру взял стул и втиснулся между Хэдли и мной. Она позабавилась его дерзости и сделала большие глаза. Он был одет в коричневые вельветовые брюки и мешковатый пиджак – казалось, все мужчины Монпарнаса носят коричневый вельвет и мешковатые пиджаки. Он сказал мне, что никогда не получал билет в мой цирк. Я кивнула. Так вот почему он пытался завязать разговор со мной. Теперь всё встало на свои места. Я вздохнула, немного разочарованная.

– Дайте угадаю. Вы не получали билет, а все ваши друзья получили?

Бренди немного ударил мне в голову.

– Я слышал, это выдающееся зрелище, – признался он, откинувшись на спинку стула. – Я, правда, никогда особо не любил цирк. – Он изучал моё лицо, и я отвела взгляд. – Зачем вы это делаете?

– Что?