Летом сорок второго

22
18
20
22
24
26
28
30

Народ сразу осмелел. Попавшемуся на глаза начальнику полиции с насмешками бросали в лицо:

– Как же ты, Васька, за Дон на триста километров ходил и ни одного нашего солдата не встретил? А они вон где, Советы, сами к тебе из-за Дона пришли, от Щучьего катятся.

– Заткнись, курва! Пристрелю!

– Вот сегодня-то и не пристрелишь! Вчера б еще, идол, пристрелил, а сегодня – херушки! Не за твоей брехней теперь правда, а вон за тем голосом, что пушками бьет.

Следующим утром через хутора и слободы потянулся поток отступающих. Из дворов гребли лошадей и сани, под угрозой смерти гнали в ездовые местных подростков. В Сагунах собрали всех гражданских к штабу, размещенному в школе, разрешили небольшими группами греться внутри. Согревшиеся выходили, негромко делились с теми, чья очередь греться:

– В классах народу битком: и мадьяры, и немцы, и наши, кто из полицаев да переводчиков. А тишина стоит, как в покойницкой.

– Перетрухали, видно.

– Не то слово. Телефонисты над трубками, и те шепотом переговоры ведут, но слышно даже в коридоре.

– Ничего не понятно, только: «Щучье, Каменка, Белогорье, Подгорное, Россошь».

Ребята тайком портили упряжь, подрубали и резали оглобли, кто мог – потихоньку скрывался. Вечером оставшихся ездовых с их порожними подводами погнали прочь из села в сторону фронта.

– К передовой конвоирят, на эвакуацию.

– Пусти по рядам, как доедем к Песковатке – всем наутек. По садам рассыпься, по переулкам. Домой только не идите. И – молчок.

В сумерках на окраине Песковатки встал омертвевший обоз. Редкая охрана вяло палила по разбегавшимся парням, боялась сойти с дороги, в темных садах мерещились злые партизаны и ловкие красноармейские разведчики.

* * *

От железной дороги и станции Сагуны по улицам совхоза «Пробуждение» шагали остатки мадьярских полков, бежавших из Колыбелки и Марок; от Андреевки и Лыково – колонны изнуренных и плохо одетых альпийцев, спешивших убраться из Верхнего Карабута и Камышева; а от Подгорного – потоки итальянцев, державших до этого участок фронта у Белогорья.

Разноязыкому гомону, стоявшему над отступающими колоннами оккупантов, казалось, могла бы позавидовать «двунадесятиязыковая» армия Наполеона. Здесь слышалась мадьярская речь, румыны и швабы, населявшие Трансильванию и призванные оттуда в венгерскую армию, говорили на своих родных языках, словаки из окраинных венгерских земель общались на милом русскому уху славянском наречии, русины и гуцулы, набранные в Закарпатской Руси и Буковине, перекрикивались по-украински. Да и среди отступающих итальянцев не было единой речи: итальянец родом с юга Апеннинского полуострова не без труда понимал речь жителя Альп.

Кое-как одетые, оккупанты старались спасти себя от мороза, отбирая теплые вещи у местных жителей. Скоро головы многих оказались повязаны бабьими платками, поверх которых торчали пилотки и альпийские шляпы с перьями. Крестьянские тулупчики и поддевки скрывали под собой худые мадьярские шинелишки, а из кожаных ботинок с толстой подошвой, отлично годившихся для скалолазания, но не рассчитанных на русский мороз, торчали пучки соломы, которой итальянцы пытались хоть как-то сохранить тепло. Лишь немногих итальянских солдат тыловые службы успели обеспечить полушубками и теплыми шапками, сшитыми на манер русских ушанок. Иные шли закутанными в армейские шерстяные одеяла и плохо выделанные овчины, в нахлобученных на уши румынских папахах. У многих мадьяр имелись индивидуальные печки – железные коробки с дырочками на поясных ремнях, в которых тлел древесный уголь, но и они не спасали от мороза.

Дороги отступавших освещали пожарами, путь их умылся кровью массовых казней. Если в первые месяцы оккупации немцы и их союзники изображали хотя бы наигранную лояльность, то с началом бегства «культурные жители» объединенной Европы показали свой истинный оскал.

В хуторе Репьев из пулеметов было расстреляно около четырехсот человек: местных жителей и выселенных из придонской полосы беженцев. С марша вошедшие в хутор Кошарный красноармейцы освободили из запертого дома несколько десятков согнанных туда жителей. Дом уже был обложен соломой, а дверь облита бензином, немцам не хватило считаных секунд, чтобы совершить задуманную казнь.

Кровожадные мадьяры среди прочих трофеев тащили с собой живой товар. На санях тряслись в рыданиях несчастные невольницы. Хотя и прятали заблаговременно матери своих дочерей, одевали в старье и рвань, а себе мазали сажей лица, сознательно превращаясь в старух, не всех минула чаша страшной неволи. Несчастный женский пол некоторое время везли с собой, а затем вконец измученную рабыню пристреливали либо, что случалось реже, истерзанную, отпускали домой.

У многих отступавших недоставало оружия. Вместо него руки были заняты веревками, на которых они вели отобранный у жителей скот. На уцелевшие, не испорченные крестьянином сани грузили своих обмороженных, раненых, тут же – освежеванные бараньи туши, ящики с галетами и консервами.