Клеточник, или Охота на еврея

22
18
20
22
24
26
28
30

Баба Лиза отходила. Мама еще пыталась кормить лежачую, почти оглохшую старушку из ложечки. В ноябрьский непоздний вечер баба Лиза, уже только лепетавшая бессвязно, произнесла что-то вроде: «Пусть Фимочка приедет, хочу обнять». Мама бросилась ему звонить. Подошла Юлька: «Нет дома. В кафе, годовщина приятеля, компания. Могу попробовать дозвониться туда». Мобильных еще не было. Какой-то официант поднял трубку, обещал передать. И передал. Фима был хорошо навеселе, выслушал, заверил: «Приеду, приеду!». И не приехал, продолжил гульбу. Не воспринял всерьез: давно уж болеет, завтра заскочу, не к спеху.

А она, как позже не раз вспоминала мама, еще и еще выдыхала, вышептывала в том ночном предсмертном бреду: «Фимочка, Фимочка…» Под утро умерла.

«Что со мною, черт побери! — попытался встряхнуть себя Ефим Романович, вновь перевернувшись на спину и включив тусклый ночничок над головой. — К чему эта мазохистская мемуаристика, эти самоедские экскурсы в юность, поиск скелетов в собственном шкафу? Кругом бессовестность, цинизм, ложь, безмерная жестокость. Жажда власти и денег сделала людей безумными, презирающими само понятие морали. На фоне этого тотального сумасшествия я прожил почти праведником, пусть и не верящим во Всевышнего.

Я прожил честно и тихо, пугаясь, но не пугая, не участвуя в накоплении общей ненависти и озлобленности…

Я просто заболел. Это род болезни, так называемый стокгольмский синдром. Мудрик взял меня в плен, истязал психику, бил, но я остался жив. Не потому, что он так хотел, не по его доброй воле. Так было угодно судьбе. Тем не менее, с моей психикой, с моею душой произошла странная штука: я испытываю сострадание и даже благодарность по отношению к мучителю, желавшему меня умертвить. Более того, я пытаюсь взвесить меру вины перед его безумным графоманом — отцом и теперь еще вытаскиваю из забвения всех, кого по глупости и по молодости невольно обидел, задел, обделил, огорчил…

Интеллигентское копание в себе. Бред натуральный. Нет, я, ко всему прочему, идиот, просто идиот по типу князя Мышкина, только неверующий и интеллектуально более продвинутый. Надо взять себя в руки и продолжать жить, получая удовольствие от того, что относительно здоров, разумен, в безопасности, любим, кому-то нужен. Сколько осталось, столько и дано.

Травить последние годы или месяцы болезненной рефлексией? Хрен-то… Выкинул из головы, отбросил, забыл! Думай о дивном городе, где будешь жить, о внучке, о новой аудитории твоих кроссвордов и ребусов, о Юльке, с которой всегда хорошо…»

Он выключил ночник, закрыл глаза и стал уговаривать себя, что спит. Мнимый сон представлял собой хаотичные метания мысли, бессвязную череду сюжетов из фильмов, жизни, книг. На одном он застрял намертво, и тот не отпускал, притягивал снова и снова. Это был классический рассказ Рея Брэдбери «И грянул гром» о путешествии во времени, когда один из участников экспедиции, случайно сойдя с обозначенной организаторами тропинки, раздавил бабочку. Просто бабочку. Без злого умысла. Это было сто пятьдесят миллионов лет назад. И весь ход истории земли и человечества оказался под угрозой.

Все могло быть по-другому.

Все могло быть не так, как было на самом деле.

И, наконец, засыпая, Фима пробормотал про себя любимую фразу, вычитанную им много лет назад на популярной юмористической 16-й полосе единственной в те времена дозволено фрондерствующей «Литературной газеты»: «Жизнь такова, какова она есть, и больше никакова».

* * *

Выяснилось, что Фогель звонил по мобильнику человека, уже отошедшего в мир иной. Федор Мудрик, он же Алешин, он же несостоявшийся диктатор всея Руси, умер по дороге к реанимобилю. Бригада пыталась вернуть к жизни трупп. Среди лучших реаниматологов Москвы не оказалось никого, равного Господу.

* * *

Вадик Мариничев получил майора. Его «перебросили» через капитанское звание, наградили и поставили рулить отделом. Шеф отпросился на покой, и ему пошли навстречу, осыпав премиями, страховками и прочими благодеяниями. Впрочем, Вадик не сомневался, что Алексей Анисимович просто не захотел больше служить государству, в котором в принципе возможны и, кто знает, не исключены впредь подобные уродства и катаклизмы. Тополянский занялся юридическим консультированием в немноголюдной солидной конторе своего приятеля и порой вспоминал тихого еврея Фогеля, словно примеряя на себя сегодняшнего статус социального затворника, в котором тот попытался спастись от мерзких превратностей жизни. Он оценил уют неучастия, поелику это возможно, в делах громких и публичных, выводящих на авансцену, персонифицирующих.

Вадик же, напротив, порхал, исполненный честолюбия и романтики борьбы за справедливое мироустройство. Страхуясь от мести бывших подручных Мудрика, а на самом деле выполняя приказ свыше, начальство на первое время приставило к нему охрану, как и к Тополянскому. Через полгода ближнее окружение Мудрика как и бойцы отряда ликвидаторов, были нейтрализованы или смылись за рубежи. Все поутихло, домой Вадика никто уже не сопровождал, да и зачем при его-то бдительности и реакции плюс персональная машина с вооруженным водителем.

* * *

Толик отлежался у знакомой телки под Костромой, а потом подскочил в столицу, выследил и отравил майора Мариничева по прозвищу «Жираф».

В кафешку недалеко от своего дома Вадик забегал иногда поздним вечером после работы, памятуя о холостяцком холодильнике с вечной пустынной зимой в обеих камерах. Толика уже никто не контролировал, и ему было все равно. Однако приказ бывшего шефа и гонорар прошел через убитого спецназовцами Паташона до того, как все распалось. А Толик был педантом. Он скрупулезно следовал принципу: работа должна быть выполнена аккуратно и до конца, коли оплачена.

Безлюдное в поздний час маленькое кафе, соседний столик, командировочный из Питера в джинсовой куртке и с небольшим чемоданом, только с вокзала, симпатичный и улыбчивый, заскочил перекусить по дороге в отель, слово за слово, давай за знакомство, плеснул из фляги по стаканчикам. Опрокинул первым, крякнул, закусил. Вадик ничего не заподозрил, но, по хорошо усвоенным инструкциям, дождался, когда выпьет случайный знакомец. Сделал паузу и только потом хлопнул свои пятьдесят.

Это была та фляжка с хитрой кнопкой на дне, из которой Толик, скрепя сердце, плеснул яду с коньячком лысому Шурику в Филевском парке. Там еще оставалось.

* * *

Федор Мудрик — Алешин недооценивал меру привязанности к нему белокурой секретарши Норы. Случилась слепая и безнадежная любовь 34-летней женщины к мужчине старше на много лет, но обладающему исключительными для нее качествами, в число которых богатство и могущество входили только нелишними дополнениями. Он отчаянно привлекал ее физически. Его низкий с бархатцой голос, стального цвета глаза, все понимающие руки, то нежные, то непререкаемо волевые, гипнотически вкрадчивый шепот — от всего этого она сходила с ума. Участие Доры в их любовных самоистязаниях сперва обостряло чувственные ощущения, но вскоре стало вызывать болезненную, с трудом скрываемую ревность. Да, это был ее мужчина. И теперь его нет. Ничего нет. Только воспоминания. Нестерпимо возбуждающие, сводящие с ума — о нем. Жуткие — о том дне, когда ворвались в помещения, пустили газ, начали стрелять, шальной пулей убили бедную Дору… Конечно, он был жестокий и коварный человек — она догадывалась и даже знала о многом из того, что прочла в последние месяцы в газетах. Но ей плевать. С ней он был неподражаем. Она любила. И любит до сих пор. Он ни о чем не просил ее. Она ничего не обещала, кроме верности и соблюдения абсолютной секретности, когда он лично выбрал ее из многих претенденток и утвердил на должность после первой же ночи.

Он ни о чем не просил. Но она обязана передать ему весточку туда, где он сейчас. Добрую весточку. Так ему и ей будет легче.