Другая страна

22
18
20
22
24
26
28
30

– Я вырос в ужасном районе, – продолжал Вивальдо, – там нужно быть очень жестким, чтобы выжить, иначе тебя уничтожат. Вокруг постоянно гибли люди – просто так, не из-за чего. Мне не хотелось дружить с большинством сверстников – тоска брала от них просто зверская. Но я не только скучал с ними, я их еще боялся, от отца меня просто тошнило – трус страшный. Всю жизнь притворяется… даже не знаю кем, делает вид, что дела у него обстоят превосходно, и не замечает, что жена постепенно сходит с ума, изматываясь в нашей скобяной лавке. Отец знал, что ни я, ни мой брат его ни капельки не уважаем. А дочь его выросла в величайшую динамистку всех времен. Теперь она вышла замуж, и я не знаю и знать не хочу, что уж там обещает ей муж, когда хочет чего-нибудь от нее добиться.

Он немного помолчал и заговорил снова:

– Да, хорош гусь! А чего, спрашивается, он ко мне постоянно лез? Мне нравилось просто сесть в автобус и уехать одному в незнакомую часть города, или гулять, или пойти в кино, или читать, или валять дурака. Нет, этого он позволить не мог. Ты должен быть мужчиной и доказывать это, доказывать постоянно. Но вот что я тебе скажу… – Он вздохнул. – Отец мой по-прежнему живет на старом месте, способствует по мере сил процветанию винно-водочной промышленности. А ребята, кого я знал, с кем рос – кто в могиле, кто в тюрьме, кто наркоман. А я всего лишь никчемный человек. Мне еще повезло.

Кэсс слушала его, потому что понимала: он возвращается к своим воспоминаниям, чтобы оценить их, попытаться свести воедино, понять и исторгнуть наконец. Но вот это ему как раз и не удавалось. На улицах Бруклина он оставил нечто такое, что навсегда застряло в памяти.

– Как-то раз, – заговорил снова Вивальдо, – мы сели в машину и покатили в Вилледж, там подобрали одного гомика, совсем мальчишку, и привезли его к нам в Бруклин. Бедняга на полдороге понял, что дело нечисто, и чуть не помер от страха, но выпрыгнуть из автомобиля не смог. Мы затолкнули его в гараж, и там ему пришлось поочередно ублажить всех семерых, а потом мы излупили его до полусмерти, забрали деньги и одежду и бросили его там, на цементном полу, а дело было зимой. – Вивальдо впервые за все утро посмотрел ей прямо в глаза. – Иногда я задаю себе вопрос, успели его спасти или он умер, чем все кончилось? – Он сцепил руки и посмотрел через стекло. – Неужели я и тот человек, который проделывал все эти штуки в те давние времена, одно и то же лицо?

Нет. Ему не удавалось исторгнуть из себя прошлое. Интересно, почему, подумала Кэсс. Может, потому, что воспоминания не освобождали его от минувшего. Он не окунался в прошлое, не становился тем прежним мальчиком, а всматривался в былое как зачарованный, с неким, даже романтическим, ужасом, ища любую возможность отречься от него.

Наверное, от подобных тайн можно отделаться только в том случае, если человек, пусть с трудом, извлекает их на свет, выставляет на всеобщее обозрение, делает их частью опыта человечества. Без этого такая тайна становится тюрьмой, где человек медленно гибнет, без этого мир погрузился бы в вечную тьму. Кэсс старалась не думать, почему такие попытки редки. Ведь тогда пришлось бы задуматься и о том, почему Ричард написал книгу, в которую сам не верил, чем глубоко разочаровал ее. Она догадывалась (зная, что Ричард никогда не признает это), что книга, которую он написал якобы для денег, говорила прежде всего об ограниченности его дарования. Если бы книга получилась такой только потому, что написана для денег! Нет, дело в другом: Ричард боялся… боялся касаться вещей темных, страшных, опасных, трудных, глубоких.

А мне все равно, быстро подумала она. И еще: не его вина, если он не Достоевский, мне все равно. Но было ей все равно или не было – это особого значения не имело. Ему-то не все равно, еще как не все равно, а он всегда держался на ее вере в него.

– Странно, что ты вспомнил обо всем этом именно сейчас, – неожиданно для себя произнесла Кэсс.

– Из-за нее, возможно, – сказал Вивальдо, немного подумав. – В тот день, когда она позвонила мне и сообщила о смерти Руфуса, я поехал к ним и… не знаю даже… брел по улице, потом зашел в дом, и все казалось мне… не знаю… давно знакомым. – Он повернул к Кэсс бледное и взволнованное лицо, но женщина знала, что сейчас перед ним не она, а высокая, неприступная стена между ним и его прошлым. – Дело не в том, что я проводил в Гарлеме довольно много времени, – он нервно отвел глаза, – днем я там практически никогда не был. Я хочу сказать, что дети на улице напомнили мне ребят из моего квартала… они были цветными, но в остальном такими же, совершенно такими же… и та же, черт возьми, вонь в парадных, и то же желание во что бы то ни стало выбиться в люди, хотя живущие там понимают, что шансов у них практически нет. Те же старухи, те же старики… разве что поживее… Когда я пришел, все сидели за столом – Ида, мать, отец и еще несколько человек, – родственники, наверное, и друзья. Точно не знаю, никто не обратился ко мне, кроме Иды, да и она обменялась со мной парой слов. Все они глядели на меня, как будто… как будто я убил его… Господи, как мне хотелось прижать эту девушку к себе и целовать до тех пор, пока не исчезнет этот взгляд, заставить ее понять, что не делал я этого и не мог, а тот, кто убил его, убил и меня тоже. – Он беззвучно плакал, склонившись вперед и прикрывая лицо тонкой кистью. – Знаю, я подвел его, но я его тоже любил, однако никто из них не хотел этого знать. А мне в голову лезли все те же мысли. Они цветные, а я белый, но в их мире и в моем происходят одни и те же вещи, действительно одни и те же, и как сделать, чтобы они поняли это?

– Все эти вещи происходят с тобой не потому, что ты белый. Они просто случаются. А вот то, что происходит здесь, – такси как раз выехало из парка, и Кэсс показала руками вокруг, приглашая его оглядеться, – происходит потому, что они цветные. Вот и вся разница. – Она рискнула еще прибавить: – Тебе придется долго ее целовать, дружок, прежде чем этот взгляд исчезнет совсем.

Вивальдо повернулся к стеклу, утирая глаза. Они выехали на Ленокс-авеню, хотя им надо было на 7-ю улицу. Ничего нового они здесь не увидели – повсюду царила все та же нищета и разруха. А ведь когда-то по этой широкой улице торжественно гарцевали запряженные в коляски лошади, а из экипажей спускались джентльмены – в орденах, с цветками в петлицах, в парчовых камзолах и шляпах с плюмажем, они входили в эти дома – ныне потемневшие и обветшавшие от времени и людской глупости. Когда-то новенькие, весело сверкавшие на солнце карнизы, теперь – потускневшие и заброшенные, казалось, стыдились своего позора. Стекла в них тоже не всегда были такими тусклыми. И двери, видимо, раньше не вызывали представления об осажденном в течение долгого времени городе, где нагнеталась атмосфера подозрительности и недоверия. Когда-то люди заботились об этих домах, вот в чем дело, они гордились тем, что могли гулять по этой улице, здесь находился их очаг. Для нынешних же жителей здесь была тюрьма.

Да, всем на все наплевать: это безразличие роднило гетто с остальным городом. Все рушилось, а владельцев это нисколько не заботило, да и никого не заботило. Игравших на улице прекраснейших в мире детей, с глянцево-черными, коричневыми или золотистыми мордашками и обветренной на лицах и ногах кожей, как будто слегка подернутой инеем, тоже не беспокоило, что никто не замечает их красоты. Их родители, грузные, с трудом ковылявшие чернокожие мамаши, и худые, шаркающие отцы наставляли их или учили личным примером, что значит заботиться или не заботиться о чем-то: наставления мгновенно вылетали из памяти, но личные примеры запоминались. Дородные матроны, переваливаясь, входили и выходили из дверей и, отдыхая, болтали друг с дружкой, с мужчинами и с полицейскими, разглядывали витрины, орали на детей, смеялись и подзывали, чтобы их приласкать. На всех лицах, даже на детских, лежала печать утраты иллюзий, иногда она уродовала облик, иногда – нет, но всегда придавала чертам некую определенность, как если бы лица высекались из камня. Такси неслось все дальше, оставляя позади мужчин, толпившихся у парикмахерских, ресторанчиков и баров; оно неслось мимо длинных темных и шумных боковых улочек, по обеим сторонам которых, слегка подавшись вперед и разрезая небо, высились серые дома, в тени которых, словно мухи на липучке, возились и шумели ребятишки. Затем такси свернуло на запад и поползло по длинной сумрачной улице. Быстрее машина тут ехать не могла: по мостовой слонялось множество никуда не спешивших людей, а дети мчались прямо под колеса, выскакивая неожиданно из-за припаркованных у тротуара автомобилей. Люди облепили входы в дома, перекрикивались из окон, молодые мужчины равнодушно взирали на еле тащившееся такси, на их лицах застыла насмешка, а глаза были непроницаемы.

– Руфус приводил тебя сюда? – спросила Кэсс. – Знакомил с семьей?

– Да, – ответил Вивальдо. – Очень давно. Я почти забыл тот визит и, если бы не подсказка Иды, никогда бы не вспомнил. Тогда она еще ходила с косичками, забавная такая маленькая негритяночка. Лет ей было около пятнадцати. Мы с Руфусом возили ее в Радио-сити[9].

Кэсс рассмешило его описание Иды и сам тон, подсознательно эротический. Такси пересекло авеню и остановилось в самом конце квартала, у небольшой церквушки. На ее ступеньках, тихо переговариваясь, стояли две женщины. Пока Вивальдо расплачивался с шофером, к женщинам присоединился молодой человек, и они, все трое, вошли внутрь церкви.

Вдруг Кэсс с проклятьем коснулась своей непокрытой головы.

– Вивальдо, – проговорила она, – мне туда нельзя.

Он взглянул на нее, ничего не понимая, а таксист даже перестал отсчитывать сдачу.

– О чем ты? – изумился Вивальдо. – Что стряслось?