– Спасибо, – только и нашелся я что ответить. В горле как-то свело. И дыхание сперло.
– Вы проявили бдительность и принципиальность. Наша позиция поддержана обкомом. Только вот один момент есть.
– Какой?
– Придется привлекать к ответственности заведомо ложных доносчиков, – согнал улыбку Гаевский. – Спросить их, как это они военлета, которому сам Сталин награду вручал, оболгали.
– Ну, это мы запросто.
– Так что выпускайте.
– А не лучше Грацу? Кто посадил, тот пусть и выпускает.
– Ермолай Платонович, ну не горячитесь и не кипятитесь. Поймите, у Граца своя работа. Не менее тяжелая. И он не волшебник. Может иногда и ошибаться. Но не ошибается тот, кто ничего не делает.
Спорить я не стал. Не время и не место.
Все, аудиенция завершена.
Мне было тягостно лично идти вызволять из узилища Летчика. Что-то было в этом театральное и вместе с тем неприятно-колючее. И я просто боялся смотреть в глаза старому другу. Все же моя организация чуть было не поставила его к стенке. Какие чувства он должен испытывать ко мне теперь?
Но ничего не поделаешь. Зашел я к нему в одиночную камеру – тесную, даже плечам узко. И глухо произнес:
– Разобрались, Всеслав Никитич. Невиновен. Собирайся.
Летчик недоверчиво посмотрел на меня. Глаза у него были тусклые, круглые щеки опали, даже усы поникли.
– Все же ты вступился за меня, Ермолай. Хотя и просил тебя не делать этого, – грустно произнес он.
– Второго секретаря Белобородько и твоих курсантов-комсомольцев, что письмо Калинину написали, благодари. Если бы не они…
– Да ладно, Ермолай. Я чувствую, это ты. Спасибо. – Он порывисто обнял меня. – Значит, правду я тебе про сердце говорил. Есть оно у тебя.
Он сложил в мешок свой нехитрый скарб. И мы вышли из здания УНКВД.
– Моя машина тебя добросит до дома, – кивнул я на стоящую перед ступенями здания УНКВД «эмку».
– До какого дома, Ермолай! – до того мертвенный голос Соболева взорвался оживлением. – Мне в аэроклуб надо! Гляну, не растащили ли на сувениры мои самолеты!