Неподвижная земля

22
18
20
22
24
26
28
30

Но зачем ругать водку? Надо ругать самого себя — за то, что не умеешь обращаться с ней и она приобретает над тобой полную власть.

Эля была ему поддержкой в самые тяжкие минуты. Эля — жена, мать его детей. Красавица Эля, которая, несмотря на свою красоту, хранила ему верность. Эля поехала с ним в тот город, где он устроился механиком на шахту. И сколько раз он давал ей твердое и самое последнее слово — не пить — и готов был от всего сердца сдержать обещание и даже обходил стороной одну забегаловку по дороге домой, обходил и вторую, но возле третьей неизменно встречал кого-нибудь из постоянных своих собутыльников…

Сколько слез пролила Эля из своих прекрасных глаз, и он готов был наложить на себя руки, когда в ее чудных, черных как смоль волосах блеснула предательская серебристая нить… А ведь для нее одной он мог бы сорвать все цветы в весенней карагандинской степи и засыпать Элю цветами… И достать луну с неба, и звезды — вместо пуговиц ей на платье, к умереть, если бы она сказала: «Умри».

Скептик в каждом из нас не дремлет, и я подумал, что Митя в минуты похмельного раскаяния писал все это не без тайного умысла, не без расчета на женское сердце, которое — как же не смягчится при подобных излияниях? Пьет — да… Но ведь любит. И не потому ли Эля, далее решив все порвать, увезла тетрадки с собой? Какая женщина откажется лишний раз прочесть, что для нее готовы сорвать все цветы в степи, и звезды приспособить на платье, и умереть, если только она скажет: «Умри».

Митины записки обрывались вопросом, оставленным без всякого ответа; «Страшно подумать… Что если вдруг Эля не сможет больше с таким, как я? Что тогда?..» Во второй тетрадке еще оставалось несколько чистых листов в косую линейку. Продолжения не последовало. Или ничего нового у них не случилось. Или случилось такое, о чем Митя не решался написать даже для себя и для Эли.

Я стоял и курил возле открытой форточки.

Снегопад прекратился еще вечером. В мое окно ярко светила луна, которую Митя не раз на протяжении записок бил готов достать для Эли.

— Прочли? — робко спросила она на следующий день, когда я вернул ей тетрадки.

— Прочел…

— Вот видите… Разве я могла оставаться с ним?.. Женщине всегда ведь нужна поддержка. А он?.. Он там не пишет. А ведь он побил меня… Ворвался на репетицию в наш Дом культуры и устроил ужасный скандал. Пьяный, конечно… А дома… Разве я могла с ним оставаться?

Она искала то ли сочувствия, то ли подтверждения, что поступила правильно.

Я уклончиво ответил, что когда дело касается двоих, то лишь эти двое могут во всем разобраться и стать судьями для самих себя и вынести приговор, либо подлежащий, либо не подлежащий пересмотру.

— А любить меня — он любил, — сказала она. — И любит. Наверно, места себе сейчас не находит. Ждет.

— А как дела на автобазе? — спросил я, чтобы перевести разговор из области зыбких сердечных дел к более вещественным проблемам.

— Послезавтра я выхожу на работу, в вечернюю смену, — сказала Эля, и камыши ее ресниц, как выразился бы Митя, шевельнулись от ветерка воспоминаний.

Я пытался иронизировать, хоть на самом деле мне было жаль Элю, ее неустроенную судьбу и неуверенность в будущем. Но было в ней что-то, что настраивало на иронию — что-то показное, нарочитая скромность рядом с развязной жеманностью. Мне показалось, в общем, что она скорее изображает неутешные переживания, чем переживает на самом деле. Иначе зачем бы она стала давать для прочтения и разбора обстоятельств Митины записки? Что за страсть — допускать посторонних к своей судьбе и выставлять на всеобщее обозрение свою жизнь?

Но тут же я осудил самого себя за чрезмерную суровость, и когда Эля, став, как все белокожие женщины, совершенно пунцовой, спросила, не найдется ли у меня на три дня десять рублей, я полез в карман.

Утром я улетел в Саяк, к геологам, ночевал у них и вернулся под вечер.

В коридоре меня встретила Вера Журавлева.

— Не понимаю, куда моя Эля исчезла? — озабоченно сказала она. — Оказывается, днем она вообще сдала койку и ушла… А куда, зачем — непонятно…