Собрание сочинений. Том 2. Письма ко всем. Обращения к народу 1905-1908,

22
18
20
22
24
26
28
30

Итак, если, с одной стороны, принцип «никогда не относись к человеку как к средству, но всегда как к цели» имеет смысл только при идее бессмертия, то, с другой стороны, из идеи бессмертия с неизбежностью вытекает этот принцип. Раз мы признаём за человеком вечную бессмертную духовную сущность, то мы с логической неизбежностью должны признать, что это бесконечное начало никогда не может явиться для нас только средством, ибо средство по самому понятию своему есть конечное состояние. Бесконечная сущность человека не может быть введена в беспрерывную цепь причин и следствий, а потому бессмертие человека требует от нас признания за личностью абсолютного значения. Отсюда также с полной логической неизбежностью вытекает следующий вывод.

Всякое убийство и террор, как частное его проявление, абсолютно недопустимы, так как в каждом акте убийства отрицается человеческое бессмертие, ибо убийство есть высшая степень отношения к человеку как к средству.

Итак, сфера сознания, исследующая вопрос теоретически, приходит к выводу о недопустимости террора в связи с идеей бессмертия. Но ведь в актах такого рода сознание играет не первенствующую роль. И вот тут мы приходим к выводу, что, если вера в бессмертие логически не допускает убийства, то же бессмертие, пережитое душой, не допускает его психологически. Если для человека бессмертная душа его ближнего не абстракция, а живая наличная действительность, то психологически немыслимо её уничтожение ни для каких земных целей. Бессмертие ближнего может быть познано не мозгом, но сердцем – только путём любви.

Но в основе любви, как необходимое её условие, также лежит факт человеческого бессмертия. Ибо основная психологическая черта любви – отношение к любимому как к цели. И если христианство учит о Боге как абсолютной любви, то именно потому, что один только Бог является и абсолютной целью.

Значит, в акте террора, где человек делает своего ближнего средством для достижения высших целей, логически отрицается бессмертие, а психологически отрицается любовь.

Такое заключение может показаться нелепым на первый взгляд. В самом деле, как можно упрекать в отрицании любви людей, запечатлевавших эту любовь мученическим венцом?

Разве не пламенной всепоглощающей любовью горели сердца тех убийц, которые думали спасти народ пролитием чужой, но и своей собственной крови?

Я сам всеми силами души своей чувствую, как велика была любовь этих людей, и с благоговением преклоняюсь перед их памятью. И если их сравнивать с жалкими проповедниками всечеловеческой любви, отрицающими с холодным резонёрством всякое насилие и без всякой муки живущими изо дня в день, воображая, что они ушли от зла и сотворили благо, да, если сравнивать их с ними – убийцы-мученики должны быть названы святыми. Но если иметь в виду христианскую любовь, ту любовь, в основу которой положена пережитая идея бессмертия, то с полным правом мы должны сказать: да, террористические акты – это отрицание любви.

В связи с идеей смерти, этой глубочайшей проблемой и для человеческого сознания, и для человеческого духа, все вопросы получают самую крайнюю свою постановку. Мы уже видели, что в убийстве, за которым следует добровольная жертва своей жизнью, факт человеческого бессмертия обнаруживается с такой ясностью, с какой, может быть, не обнаруживается нигде. Равным образом и в психологии этой террористической любви правда и ложь так обостряются, так ясно обнаруживается грань их, тонкое, как волосок, тонкое, но, как пропасть, глубокое разделение, что в жизни бывают моменты, когда человек окончательно познаёт христианский смысл жизни, только пробыв несколько мгновений над этой пропастью. В моих руках находится замечательнейший документ. Это две странички из дневника одного христианина, решившегося на террористический акт (который не состоялся в силу случайности) и затем понявшего всю глубину искушения, которое ему пришлось пережить. Они так иллюстрируют мою мысль, что я позволю себе привести их целиком. «Дорогой бесценный друг мой! Я пишу это только для одного тебя, чтобы ты понял меня, простил, если я грешен, и помолился обо мне. Они мучают народ; знаешь ли ты, чувствуешь ли ты это, как я? Я не могу больше… пойми ты это! Сегодня я прочёл, как у Крымского моста два казака кружились вокруг лежащей на земле женщины и хлестали её, полумёртвую, нагайками. Кровь её на меня брызнула, она жжёт меня, душу, мозг, сердце. Я понял, что жить больше не могу, не могу, не должен, понимаешь ты, не должен. Я молился всю ночь об одном, чтобы Господь лишил меня жизни. О Господи, ведь я не могу воскресить её, не могу спасти её. Тело её дорогое, родное мне, как моё собственное, Христом прославленное, они терзали, мучили, и я ничего не могу, ничего не в силах, так, стало быть, я не достоин жизни, которую Ты дал мне. И мне казалось, что Господь не может не услышать меня, что он сжалится над слабостью моей и пошлёт мне смерть…

А утром, когда я встал, не знаю, как, но ясно понял, что мне нужно убить их. Прости меня за это слово, родной мой, брат мой; тебе страшно слышать его из моих уст, ты кроткий и чистый сам, но, Господи, дай мне сил передать тебе то, что на душе моей. Я одно могу, мне одно дано, не могу духом убить, то разреши хоть рукой своей уничтожить жизнь тех, кто терзал её. Пойми, что я люблю эту валяющуюся под нагайками женщину больше, гораздо больше, чем себя. Если бы я мог её спасти самоубийством, я бы сделал это с восторгом. Бог видит, как я люблю, Бог простит меня, я знаю, что простит».

А через некоторое время этот же человек писал в своём дневнике следующее: «О, только теперь я понял, какое великое искушение было послано мне Господом! С радостью и благоговением вижу, что Он спас меня. Как всё расширилось, исполнилось духом в моей душе: вижу всё, весь мир как единое прекрасное божественное творение. Новой мукой страдаю и жалею новой жалостью сестру мою, поруганную женщину. Боже мой, как мог я не видеть, как поругана, обесчещена душа терзавших её казаков! Убить их – это было хуже, чем добить умирающую женщину. Они стали мне ближе её. Всё во мне рвётся к ним. Пойду, обязательно пойду, разыщу их, на колени перед ними встану и всё-всё расскажу. Бог поможет мне. Теперь только понял я, что за моей любовью к женщине стояло человеческое отчаяние, а теперь за любовью к казакам стоит божественная надежда. Пусть они не покаются – молиться буду! Принимаю в душу свою их грех и вместе с ними всей жизнью своею буду искуплять его. Для одного тебя, Боже мой, хочу жить, всё для тебя отныне».

Вот в этом живом документе, можно сказать, с кровью вырванном из сердца, с яркостью видна черта, отделяющая любовь человеческую, высшей точкой которой является желание ради спасения ближнего убить мучителя, и любовью христианской, которая поднимается надо всем, даёт силы вместить в душу свою страдание жертвы и грех мучителя.

Человек без Христа в лучшие минуты, в минуты наивысшего подъёма своего духа, должен прийти в отчаяние от своей любви. За любовью христианина стоит надежда.

Христианская любовь, которая переживает в человеке не только его временную форму, но и его бессмертную сущность, безусловно, ни при каких обстоятельствах не может принципиально допустить ни террора, ни всякое другое убийство.

Здесь мы подходим к вопросу, который многие считают положительно роковым для христианства. Ужели христианин должен стоять сложа руки, если на его глазах какой-нибудь озверевший убийца терзает ни в чём неповинную жертву, младенца? Ужели христианская мораль осудит человека, который, спасая сотни человеческих жизней, убьёт одного злодея?

Вопрос ставится так, что ответ «сидеть сложа руки» становится почти кощунством. Но спрашивается: имеет ли право задающий такой вопрос, забывая все наиболее центральные моменты христианского мировоззрения, молчаливо подменять их традиционным позитивным содержанием и тем самым превращать христианский отказ от убийства в какое-то подлое сиденье «сложа руки». Ведь совершенно очевидно, что такие вопросы должны решаться в связи с общим мировоззрением, которое нужно условно принять. А выхватывать частный случай и отвечать на него по-христиански, оставляя всё остальное отношение к жизни и смерти, к страданию, к греху не христианским, – это значит вводить ложь в самую постановку вопроса.

Забегая несколько вперёд, скажу, что я признаю в некоторых случаях убийство для нехристиан таким же святым делом, как в тех же случаях убийство для христиан признаю грехом.

Чтобы разъяснить всё это, мне нужно коснуться нескольких основных идей христианства.

III

Никакой факт нельзя рассматривать и оценивать изолированно от его действенного значения в жизни, если иметь в виду абсолютную полноту оценки, – для этой абсолютной полноты мы должны всякий факт рассматривать, кроме того, в процессе.