Собрание сочинений. Том 2. Письма ко всем. Обращения к народу 1905-1908,

22
18
20
22
24
26
28
30

IV

Мы уже говорили, что в богочеловеческом процессе действует масса разнообразных сил, одни способствуют усилению Добра, другие – могуществу Зла. В зависимости от того, чему служит та или иная сила и в какой форме ей предназначено служить, силы эти могут быть названы добрыми или злыми. Мы видели также, какая роль в богочеловеческом процессе принадлежит Церкви, но всякий христианин – член Церкви, значит, постольку, поскольку он член Церкви, он является причастным этой великой миссии Церкви в мировой истории. Христианин, тем самым, что он христианин, берёт на себя особый крест, особое бремя, бесконечно тяжёлое по тому личному подвигу, который делает человека достойным этого креста, и бесконечно лёгкое по той радости, которое несёт оно в мир.

Если земная жизнь не есть случайное столкновение различных лиц, сил, положений, если в жизни есть тот внутренний смысл, который делает из процесса жизни процесс богочеловеческий, тогда отказ убить человека, потому что духовным очам в нём открылось и пережито душой бессмертное начало, не может быть назван «сидением сложа руки». Ибо эта высшая духовность даёт силы, возлагает обязанности безгранично большие, чем простое механическое упразднение убийцы.

Опять-таки и здесь убийство, невозможное для тех, кто понял действительный смысл жизни, в то же время само по себе доказывает, что этот смысл есть. Ибо если жизнь – простое чередование фактов, то не может быть никакого качественного их различия, а потому непонятно, какая сила толкает человека спасать жертву от власти злодея.

Христианский отказ убивать и отрицательное отношение к террору как средству борьбы для христиан часто воспринимают как какое-то бессильное непротивленство.

Я самым решительным образом заявляю, что принципиально отказываться от убийства, при таких обстоятельствах, которые указаны выше, могут только те, кто чувствует перед совестью своей себя вправе назвать христианином, кто сознаёт религиозным сознанием своим особую, только христианам доступную миссию в истории, – в противном случае это не христианский отказ, святой и, может быть, самый трудный подвиг, а преступное самодовольное непротивление.

Отказываться поднять малую ношу, убить злодея, может только тот, кто чувствует в себе силы поднять большую ношу – простить его435.

Допустим, даже теперь на земле ещё нет ни одного человека, которой был бы вправе отказываться от защиты мечом на том основании, что ему по силам защита крестом Господним, но мы здесь обсуждаем вопрос принципиально.

Я убеждён, что если бы явился человек, который не механически отказывался бы от спасения сотен людей убийством одного, а потому, что любил и прощал, то в этом человеке явится такая сила духа, которая несравнима ни с какой силой браунинга.

Надо же понять наконец, что убить мучителя и отдать за это жизнь свою – трудно, это требует большой любви, большой силы самопожертвования, но поклониться в ноги своему мучителю, принять в душу свою грех его, простить его всепобеждающей силой прощения труднее вдвое.

Пред нами нет таких примеров, ибо сухое, из принципа, а не из чувства проистекающее непротивленство я не считаю христианским.

Намёк на подлинное прощение ещё можно найти в некоторых художественных произведениях Достоевского, и по этим намекам хоть краешком души прикоснуться к той силе, которая открывается в таком христианском прощении.

Вспомните конец «Идиота» Достоевского, когда князь Мышкин приезжает к Рогожину, эту мучительную сцену с убийцей Настасьи Филипповны. Рогожин подвёл князя к кровати, на которой лежала Настасья Филипповна, покрытая белой простынёй. «Князь глядел и чувствовал, что, чем больше он глядит, тем ещё мертвее и тише становится в комнате. Вдруг зажужжала проснувшаяся муха, пронеслась над кроватью и затихла у изголовья. Князь вздрогнул. “Выйдем”, – тронул его за руку Рогожин». Князь, не помня себя, расспрашивает о пустяках, о том, играли ли они перед убийством в карты, – он погружён во что-то большое, выше сил человеческих, что подымалось в нём. Покорный, как ребёнок, князь дал уложить себя на постели рядом с убийцей.

«Рогожин изредка и вдруг начинал иногда бормотать, громко, резко и бессвязно; начинал вскрикивать и смеяться; князь протягивал к нему тогда свою дрожащую руку и тихо дотрагивался до его головы, до его волос, гладил их, и гладил его щёки… больше он ничего не мог сделать! Он сам опять начал дрожать, и опять как бы вдруг отнялись его ноги. Какое-то совсем новое ощущение томило его сердце бесконечной тоской. Между тем совсем рассвело; наконец он прилёг на подушку, как бы совсем уже в бессилии и в отчаянии, и прижался своим лицом к бледному и неподвижному лицу Рогожина; слёзы текли из его глаз на щёки Рогожина, но, может быть, он уж и не слыхал тогда своих собственных слёз и уже не знал ничего о них…»436

Слабый, немощный организм князя не выдержал – он снова стал идиотом.

Христианский отказ от убийства, носящий в себе высшую степень прощения, – не бездушное, бессильное служение букве евангельской, нет, это живое, пламенное служение высшим целям, которые дают смысл всему и самой этой человеческой жизни. Но если вопрос о христианском отношении к террору и убийству вообще решается в связи с идеей бессмертия в таком абсолютном смысле, то этим ещё не решается вопрос о христианском отношении к убийству, совершённому нехристианами. Этот вопрос должен быть решён иначе.

V

Один варвар, которому христианский проповедник рассказывал о крестных муках Христа, выхватил меч и воскликнул: «Жаль, что меня не было там!»

Несомненно, этот варвар не воспринимал Божественности Иисуса Христа, ему в Голгофе была доступна лишь поруганная человеческая личность, поруганная человеческая правда.

Но ведь только любовь во Христе, любовь не к смертной личности, а к бессмертной её сущности, может иметь абсолютный характер, и варвар уже тем самым, что он был нехристианином, ограничивал себя известной чертой от этой абсолютной полноты. Но в пределах этой ограниченной сферы, ограниченный самым фактом его нехристианства, варвар, выхвативший меч в защиту поруганной правды, стоял на последней, высшей из доступных ему ступеней, и потому поступок его должен быть назван святым. И если только можно было бы себе представить, что человек, стоя на последней ступени духовного развития, в присутствии Христа мог бы остаться нехристианином, то мы должны были бы признать, что этот варвар и в Гефсиманском саду поступил бы свято, защищая Христа мечом.