Вопреки моим опасениям, Константин Федорович не касается домушников, а может, откладывает это на закуску, но мой краткий доклад, не сдобренный, кстати, никакими сладкими упованиями, почему-то приходится ему не по вкусу. Склонив голову набок, он разглядывает что-то, невидимое мне, за окном.
— А вы, Борис Ильич, сегодня оптимист!
После Нового года в доме у них я не был ни разу. Два воскресенья прошло. Этим самым оптимизмом я попрекал Бурлаку, теперь попрекают меня. Тон иронически-официальный. Впрочем, в обращении со мной полковник Величко никогда не отличался постоянством.
— Да, оптимист! — повторяет он. — У вашего Ярого страсть к инсценировкам. Мало разыскать Стилягу, что проблематично. Нужно еще установить, действительно ли он приезжал, и когда, и не было ли у Ярого впоследствии с ним контактов. Уже после того, как этот… Кирпичников вышел из игры.
Соглашаюсь. Сложно. Но другого-то пути у нас нет.
— Вы так считаете? — рассеянно произносит Величко, постукивая пальцами по столу, разглядывая что-то, невидимое мне, за окном. — По-вашему, все ресурсы исчерпаны? Таинственный гость — невидимка? Сдать талон в спецотдел и снять дело с учета мы всегда успеем. Выкладывайте ваши планы.
Наши планы? Все тот же микрорайон Энергетической, включая Садовый переулок. Недавно обсуждали это с Бурлакой. Семиэтажный дом, жилой, на схему пока не нанесен. Метров шестьсот до табачного киоска, где подобрали раненого. Далековато? Не соответствует выводу судебно-медицинской экспертизы? Я тогда оборвал Бурлаку, пытавшегося поставить под сомнение этот вывод, а теперь у самого как-то прорывается:
— Экспертиза, Константин Федорович, тоже может напороть!
Чудесное и вместе с тем постыдное превращение, а проще сказать, затмение ума: поминая лихом экспертизу, я вовсе не подразумеваю кого-то персонально и забываю начисто при этом, что персона-то, напрасно помянутая, Константину Федоровичу совсем не безразлична.
— Мне кажется, — посмеивается он, — ты применяешь запрещенный прием.
Смешок у него сухой, — покряхтывает скорее, чем смеется.
Промолчать? Как говорят, не нарываться? Я все-таки спрашиваю:
— Какой прием, Константин Федорович?
— Не путать одно с другим, — покряхтывает он. — Не переносить личные отношения на службу.
Вот этого я от него не ожидал, — это и есть запрещенный прием. Это и есть удар ниже пояса. Возмущение накатывается на меня, я чувствую, что меняюсь в лице. Он был мне добрым наставником, близким человеком — несомненно! Я уважал его и любил — да, любил! Теперь все это в прошлом. Постыдное превращение, преобразившее меня, преобразило и его. Но это к добру. Наконец-то я свободен. Отныне ничто не связывает меня ни с ним, ни с его дочерью. И не я переношу личные отношения на службу, а он. Теперь мы прочно вошли в пазы, для нас обоих предназначенные, а то ведь болтались как попало. Я подчиненный, он мой начальник — вот она, ясность, которой добиваюсь. А когда начальник несправедлив, подчиненному приходится с этим мириться. Да, я меняюсь в лице, — мне бы выдержку Ярого! Мне бы такую каменную невозмутимость! А полковник Величко еще и потому ненавистен мне, что не верит Ярому, а я верю. Не верит, хотя в глаза его не видал.
— Извините, Константин Федорович, — говорю, — но вы напрасно обо мне так думаете…
Он перебивает меня:
— Когда дело стопорится, Борис, иногда бывает полезно вернуться к истокам… — Я это знаю без него и без него уже возвращался. — Проанализировать, Борис, сызнова. Возможно, что-нибудь малозаметное упущено с самого начала. Например, звонок в больницу, женский голос. И прочее. Возможно, кроме невесты, Ярый еще с кем-нибудь близок.
Он не верит в Ярого, а я верю. Он и в меня не верит: я для него жалкий бабник, не брезгающий запрещенными приемами.
— Анализировали, Константин Федорович, — говорю угрюмо. — Проверяли.