Последняя инстанция

22
18
20
22
24
26
28
30

Потеря крови была как раз незначительная, — потому и держался на ногах.

Подгородецкий моргает глазами:

— Травма?

— Не исключено, — говорю.

— Извините! — обескуражен Подгородецкий, и стыдно ему за себя, хватается за голову. — Не допер. Настроился, чистосердечно говоря, не на то. Бывает, знаете, заскок: раз уж компетентные органы кем-то занимаются, значит, личность скомпрометировалась, является опасной для общества. А чтобы сама она пострадала, о том в мыслях не было. Вижу: шатается, но не сильно. Знать бы, что станет вопрос в этой плоскости, присмотрелся бы. А то ведь, товарищ Кручинин, в повседневной жизни другие вопросы, более насущные, волнуют.

— Да, — говорю сочувственно. — Мало ли вопросов… Вы, следовательно, с работы шли?

— Не совсем так, — отвечает он озабоченно, а забота вся — видно по глазам — не напутал бы я чего в протоколе. — С работы — раньше. Работал тогда до шести. А то было потом…

Одного и того же результата можно достичь разными путями — это как в математике: один решает задачу длинно, топорно, другой — кратко, изящно. К нам, пожалуй, не мешало бы иногда приставлять хронометражистов: лишние слова — лишние минуты. После знакомства с Мосьяковым я еще и за этим слежу: ясность — производная сжатости.

Нынче хронометраж аттестовал бы меня в самом дурном свете. Трачу массу лишних слов и не меньше делаю лишних движений. Так и задумано, а протокол пока побоку: встаю из-за стола, прохаживаюсь.

— У меня, Геннадий Васильевич, — говорю, — на вас вся надежда. Может, и видел еще кто гражданина того в подъезде, а пока вы — единственный. Нам, — говорю, — позарез необходимо учесть все мельчайшие обстоятельства. Так что не гневайтесь, если задержу вас немного своими мелочными расспросами, но у нас, как вам, наверно, известно, мелочей не бывает. Хотелось бы вместе с вами восстановить ход событий в тот вечер, хотя к событиям этим вы, так сказать, прикоснулись всего только краешком…

— Ну, пожалуйста, — выказывает он полнейшее добродушие. — Мне даже, чистосердечно говоря, льстит, что могу быть полезный. Повестка на руках, производство мое не страдает — имею такую возможность.

У него лицо конусом: впалые щеки и острый подбородок; одет по-рабочему: защитного цвета рубаха, без галстука, пиджак старенький — лоснится на локтях.

Тот, потерпевший, старше лет на десять, — что могло быть у них общего? Мне искренне хочется, чтобы ничего и не оказалось.

— Значит, вы не заметили, — спрашиваю, — признаков ранения?

Подгородецкий растерян, и эта растерянность говорит в его пользу.

— Понимаете, товарищ Кручинин, заметь я, и то не воспринял бы. Кто же мог покушаться, когда кругом тишина? Допустим, на меня покушались бы, я бы смолчал? Или, извините, вы? Притом не спасался он, а шел себе и помощи не просил. Я, товарищ Кручинин, порядок знаю, наслышан, вопросов неположенных не ставлю, но сам вопрос встает: не с нашего подъезда гражданин, не с нашего дома, любой, кого ни спросите, отказывается от него, ни у кого он не был, ни там, ни тут, чердаки у нас заперты — откуда ж он взялся, если такие авторитетные органы им занимаются…

Наживка моя не сработала: не важно даже, что сказал свидетель, а важно, как он это сказал. Когда продумано загодя — так не говорят.

Играем в открытую — темнить нельзя. А вдруг придется еще повозиться с этим Геннадием — подберу ли к нему ключик, начавши с уловок?

— Гражданин, которого вы встретили в подъезде, — говорю, — скончался от ран.

— Убийство? — произносит Подгородецкий срывающимся шепотом и не то что хватается за голову, а, скорее, приглаживает волосы.