Шесть дней

22
18
20
22
24
26
28
30

— Где Наташа? — спросил Григорьев.

— В Кузнецке у родных, ты их знаешь.

Они сошли вниз по лестнице, отвечая на приветствия рабочих ночной смены, торопившихся в столовую и уходивших из столовой к печам. Здесь было суетно, как и днем. Вышли на стальной мост и невольно оба остановились. Черно-рыжие силуэты печей и башен кауперов отчетливо проступали на пламенеющих, низко стелющихся облаках. Где-то за печами сливался в ковш не видный отсюда, но по мерцающему отблеску на облаках можно было это представить, желтовато-слепящий шлак.

— Никогда жизнь не умирает, — сказал Середин. — Вот так посмотришь и словно заново родишься…

Григорьев поднял голову к макушкам печей и, закинув руки за спину, что-то там разглядывал. Оторвался от печей, начал медленно сходить по стальной лестнице.

Машина стояла рядом с железнодорожными путями, водитель, завидев их, завел едва пофыркивающий мотор.

— Пройдем по заводу, и на трамвае… — сказал Середин. — По старой памяти завод посмотришь и на трамвай поглядишь. В Москве забыл, наверное, про этот транспорт.

Григорьев кивнул, наверное, и не вникая в смысл сказанного. Середин подошел к машине, сказал водителю, что он свободен, и они с Григорьевым зашагали через рельсы путей.

Григорьев молчал, пока они не вышли за проходную. На сумеречной, плохо освещенной площади он остановился и посмотрел назад, на завод, на трубы мартенов, достававших, кажется, само облачное ночное небо. Ветер гнал с труб прямо на площадь темные космы, днем ярко-рыжие от рудной пудры, выдуваемой тягой из мартеновских печей. Временами мятущиеся гривы дыма закрывали площадь, как туманом, сквозь который едва проглядывали очертания безлистных уже кустов и деревьев сквера. За сквером угадывалось высокое здание ресторана, учрежденческие дома, а дальше километра на два тянулся разросшийся с тридцатых годов парк, отгораживающий завод от жилых кварталов старой левобережной части города.

Середин тоже остановился и, когда тронулись дальше, сказал:

— Пылеуловители так до сих пор и не поставили, живем, как просвещенные варвары.

Григорьев промолчал, только уже войдя в ярко освещенный трамвай, сказал:

— Будто в пустыне во время песчаной бури… — И неожиданно заключил: — А я себя дома почувствовал.

Середин усмехнулся:

— Так сказать, атавизм!

Вскоре сошли с трамвая. Середин открыл дверь двухэтажного коттеджа и пропустил Григорьева вперед. В этом доме когда-то жил и Григорьев. Хозяин квартиры отправился на кухню готовить ужин, сказав гостю, что он может пока отдохнуть или осмотреть комнаты. Григорьев остался в гостиной, вспомнилось, как здесь все было когда-то. Именно в этот дом с заднего, давно заколоченного входа ломился в гости на спор с горновыми подвыпивший для храбрости Гончаров… Ломился… Может быть, надо было как-то иначе с ним?..

Мысли, владевшие Григорьевым на заводе, незаметно отодвинули далекие воспоминания. Да, мастером Гончаров стал, наука у печей помогла. И дело, за какое ни возьмется, спорится. Талант, любознательность, живость ума! Все, что надо человеку, кажется, есть… Как же все-таки со всем этим уживаются и мыловарение во время войны, и торгашество, и помидорная плантация? Нельзя упрощенно мыслить, закрывать глаза на свои болезни, а потом, вдруг сталкиваясь с каким-нибудь противоречием, объявлять его аномалией или, что еще хуже, злой выдумкой. Вот история с новой печью… Конечно, сложнее, чем у Гончарова с помидорами, но основа та же — выгода только для себя. Завод, целый завод стараниями Логинова был вовлечен в подобный же конфликт с жизнью, пока глаза не открылись у секретаря парткома Яковлева, Середина, Коврова, и, видимо, еще у многих. И не жертвой ли в этом споре с жизнью стал Афанасий Федорович, осмелившийся с самого начала не согласиться с теми, кто пошел против жизни? Не слишком ли поздно он, Григорьев, пришел на помощь? Андронов-младший, как говорят, крикун и грубиян, не побоялся, сказал… И вот Коврова не сломили, устоял. Молод и терять, наверное, нечего. Вот, поди ж ты, устоял! В таких Ковровых сила жизни. А ты, брат, сдавать начал. Опасно!..

Григорьев, наконец, отвлекся от своих мыслей и неторопливо пошел по комнатам, стал вспоминать, что еще тут было. На нижнем этаже прежде располагалась столовая и кабинет; на втором — спальня. Так же и сейчас у Середина, даже мебель сохранилась, переезжая в Москву, они многое оставили здесь. Только женские руки, украсившие комнаты ковриками на стенах, платочками и скатерками на лампе и столиках под телефон были другими, по-иному убрали комнаты, сделали, пожалуй, их более уютными. А ведь их, этих женских рук, украшавших дом, следивших за порядком, теперь здесь нет. Смята салфеточка под телефоном и некому ее разгладить, провис коврик на стене над кушеткой, вместо трех петелек его держат лишь две; проступают белесые разводы пыли на пианино, которое они тоже оставили Серединым. И никто не замечает, и некому привести в порядок комнаты… Ворвался шторм в этот домик и прогнал ту, что любовно ухаживала за ним. Еще одно противоречие, не объявишь его выдумкой, вот оно во всей своей неприглядности…

Середин тем временем занимался на кухне ужином. Бутылка «Гурджаани» лежала в холодильнике, и все остальное было припасено. Он пригласил Григорьева к себе еще в первый день.

В кухоньку пришел после своего обхода Григорьев, молча уселся на табуретке в углу. Казалось, хочет о чем-то спросить, но Середин нарочно отворачивался, делал вид, что погружен в хозяйственные хлопоты, и гость ни о чем не спросил.