Ангел в эфире

22
18
20
22
24
26
28
30

Разразился грандиозный скандал… Встал вопрос об исключении девочки из школы — впрочем, вопрос более риторический, чем реальный, более грозящий, чем грозный. Но шум вскоре сошел на нет: Настины родители умилились ребячьей шалости, учителя умилились детской честности, одноклассники еще больше полюбили Настю — совсем уж безрассудно полюбили, отчаянно, бесшабашно, или, как сейчас говорят, безбашенно.

Теперь дети дружно сматывались с английского, когда Настя, обуянная весенним путешествовательным приступом, предлагала отправиться в парк за подснежниками, дабы расставить по школе сметанного вида букетики по сметанным же банкам, — даже и в коморке дворничихи поставить, и в кабинете нелюбимой завучихи, и в подсобке любимого физрука. А когда на классном часе вставал вопрос о заводиле, о запевале этого бесчестного демарша, она, признавшись в своей инициативе, смело принимала наказание в виде пролетарски-красной записи в дневник, которая умоляла родителей, никогда не внимавших, впрочем, учительским заклинаниям, как-то повлиять на дочь.

Потом Настя смело объявляла о сборе пятидесяти копеек с носа на новорожденных «дворянских» щенят, обнаруженных ею в столярной мастерской возле школы, — и дети сдавали требуемую сумму. Даже и те, кто не мог сдавать, те урывали от завтраков, от денег на тетрадки, приносили продуктами или похищали оные в столовой. А когда щенки, заваленные тоннами свиной вырезки, хором сдохли от заворота кишок, устраивала торжественные похороны с кружевным тюлем поверх самодельных, из обувных картонок гробиков, с унылой скрипочкой очкастого отличника, который вместо похоронного марша играл по кругу бетховенского «Сурка», с искренними слезами и выспренними речами в городском сквере, признанном единственно достойным местом для собачьего кладбища, с ворохами полевых цветов, водруженных на могилку, с расспросами потрясенного милиционера, отступившего перед ребячьей, немного преувеличенной скорбью, которую, впрочем, дети Считали абсолютно натуральной.

А когда одна девочка обвинила Настю в присвоении классных, собранных на щенячье питание и воспитание денег, та, смертельно побелев лицом, вывалила на парту содержимое своих карманов, прибавила к нему золотые гигиенические сережки и нательный крестик на золотой же цепочке, целомудренно скрытый школьной формой, и заявила гордо, с гневным блеском бестрепетных глаз:

— Берите! Мне ничего не жалко! Вот!

И ребята поникли, потрясенные… И неудачливая обличительница тоже отступила — ошеломленно. И забормотала, что ничего такого она не думала, а сказала просто так, потому что… потому что… И расплакалась внезапно в полный голос, потому что поняла: хотя правда на ее стороне, но это не та правда, которая настоящая, а настоящая правда всегда на стороне Насти — потому что только та правда настоящая, на стороне которой сама Настя. И хотя сей логический посыл был весьма путаным и сомнительным и совсем не логичным, но тем не менее… тем не менее…

Однако Настя вовсе не затаила зла на девочку, открыто оспорившую ее авторитет, она оказалась великодушнее самых великодушных и добрее самых добрых. Она первая предложила девочке дружбу, пригласив ее к себе домой, и сказала, кто старое помянет, тому глаз вон, и дала списать ей контрольную. А девочка, раздавленная вражеским великодушием, все чахла и бледнела под ядовитыми парами Настиной роскошной дружбы, которая расцветала наперекор всему классу, эту новенькую девочку явно возненавидевшему. Девочка меркла от неприязни сверстников, а в Настином открытом приятельстве подозревала завуалированное коварство. Но между тем ничего такого со стороны Насти не было, просто не могло быть, потому что не такой она была человек на самом деле. И Настя всегда укорчиво отвечала на зудливые подначки подружек (мол, Демчева такая противная и подлая, давайте ей темную устроим или бойкот), что Демчева вовсе не противная и не подлая, она только хотела правды и справедливости, даже если правда лишняя и справедливость несправедливая, так что давайте, ребята, наоборот, пригласим Демчеву на день рождения к Стасику и там с ней подружимся, а я подарю ей свою кофточку, ту самую, которая так нравится всем девчонкам, ведь Демчева из многодетной семьи и отца у нее нет, и одежды у нее тоже нет, она всегда ходит в одной школьной форме на вырост. И Настя великодушно дарила Демчевой кофточку, про которую врала родителям, что ее украли на физкультуре, и дарила колготки, про которые врала, что потеряла их на ритмике, и дарила всякую мелочовку вроде волшебных кохиноровских ластиков. А Демчева злилась на нее совсем уже отъявленно, хотя подарки принимала, но в кофточке никогда не появлялась на людях, ластики теряла, ненавидела Настю совсем уже остервенело, до потери пульса, до телесных судорог — так же сильно, как любили ее все остальные, в том числе и сама Демчева, но тайно и в глубине души.

Училась Демчева все хуже и хуже, даже несмотря на то, что ребята, воодушевленные Настей, подсказывали ей на уроках, давали списывать домашку и контрольные и вообще взяли над ней шефство как над многодетной безотцовщиной. В конце концов бедную Демчеву перевели по настоянию ее матери в какую-то другую школу, с каким-то другим уклоном — но не с хорошим уклоном, например английским, а с уклоном нехорошим, постыдным, однако с каким именно — не беремся сказать, слишком уж много времени с тех пор утекло.

Короче, раздавила Настя Демчеву своим великодушием.

А то еще с учительницей был один случай… Появилась в школе новая учительница английского языка, не очень молодая, но очень уж принципиальная. Не зная об особой миссии Насти в школе, об особом отношении к ней педагогов, не зная о папе-директоре и телевизионной маме, невзлюбила она девочку, сочла ее выскочкой, зазнайкой, воображалой, возомнившей, будто досконально знает английский язык, который и сама-то учительница знала нетвердо. Решила педагогиня поставить ее на место. Придиралась к произношению, не соответствовавшему министерскому стандарту, ведь по инструкции Наркомпроса от какого-то лохматого года советские дети должны были произносить «the table» и «the window» как «зе тейбл» и «зе виндов», а Настя, введенная в заблуждение обучавшей ее носительницей языка, эмигрировавшей в Союз английской коммунисткой Летицией Гарлинг, произносила первое слово через межзубный звук, а второе — через гладко переливавшееся во рту «уиндоу», да еще упорствовала в своем заблуждении, чем роняла авторитет учительницы в глазах учеников, отчего-то больше веривших Насте, а не педагогине, которой, между прочим, давно прочили «заслуженную учительницу РСФСР» и которую это вожделенное звание миновало вовсе не потому, что нет заслуг, а потому, что ей нужно было для статуса иметь учеников, победивших на профильных олимпиадах, а где было взять этих учеников, разве только в Англии…

Учительница все ставила Настю на место и никак не могла поставить, все глушила ее всезнайство несправедливыми тройками и никак не могла заглушить. Между тем Настины родители не обращали внимания на дочкины трояки, в подоплеке дела прозревая учительскую несправедливость. Но вскоре грянула межрайонная олимпиада, на которую надо было послать лучших учеников, а посылать, в сущности, некого было, кроме Плотниковой, но Плотникову учительница послать никак не могла из-за тех самых принципиальных троек и того самого «зе виндов».

При этом школа не могла вообще никого из учеников не отправлять на олимпиаду, потому что она считалась английской и участие в олимпиаде являлось для нее вопросом престижа. Итак, невозможность и нежелание схлестнулись в незримой схватке, задрожали небеса, посыпалась штукатурка, завучиха страшно закричала в учительской, англичанка сильно хлопнула дверью, так, что звякнуло оконное стекло, после чего невозможность стала возможностью, а нежелание ушло на мнимый больничный, позволивший учительнице сохранить ее педагогическое целомудрие. Плотникова отправилась на олимпиаду, где завоевала для школы что-то призовое, страшно почетное, отчего школа стала еще более знаменитой и специальной, а директриса потребовала в гороно внеочередного ремонта и лингафонного, какого и в Москве поискать, кабинета. И все дали: и ремонт, и кабинет…

А что же Настя? Настя вовсе не загордилась своим успехом. Кажется, она больше всех радовалась, когда учительница, наконец, вышла с больничного и вновь принялась за свои стыдливые «зе тейбл» и «зе виндов». Настя больше других сочувствовала бедной англичанке и, желая той лишь самого лучшего, рьяно взялась ей помогать в трудностях лингвистических словопрений. Она тактично, подсказывающим полушепотом напоминала педагогине о недопустимости «зе тейблов», исправляла ее речевые несуразности, сообщала ей идиоматические выражения, почерпнутые от африканских англоязычных ребят, с коими девочка общалась летом в Артеке. Казалось, скоро она будет задавать англичанке домашнее задание и с показной строгостью спрашивать у нее таблицу неправильных глаголов.

А когда учительнице, наконец, присвоили «заслуженного», Настя хлопала ей громче всех и даже вручила (с подачи родителей) роскошный букет хрестоматийных хризантем, лохматых, как болоночьи головы. Но куда потом подевалась англичанка, совершенно неясно… Сгинула, исчезла, провалилась под землю от стыда и позора. Говорили, будто ее пригласили работать в районо, где не требовалось никаких «зе тейблов» и куда власть Настиных родителей, слава богу, не распространялась. Впрочем, и в районо англичанка задержалась ненадолго — переехала в другой город, потом в третий, в десятый — только бы подальше от Насти, от синего, совершенно чистого, совершенно прозрачного взора, в котором ищи хоть всю жизнь, не найдешь ни кривдинки, ни лжинки, только одну прямоту, одну честность, одну принципиальность — до самого дна, всю жизнь, всегда.

«Великодушие, — скажет Настя однажды во время съемок программы, подводя разговор к очередному телевизионному сюжету, — это бесценное качество личности… Именно великодушием можно завоевать друзей и сразить врагов. Например, героиня нашей истории добилась счастья только благодаря своему душевному благородству… Будьте великодушны, друзья мои, к ближним и дальним, к своим врагам и друзьям. И тогда вам покорится весь мир!»

Как он покорился Насте.

Глава 2

Отгремели школьные романы, когда все наружу, на разрыв аорты — такая любовь, а через неделю — другая, потом — вновь, еще лучше и еще сильнее… Отзвучали поцелуйчики под школьной нецветущей сиренью с обломанными ветками, отзвонили телефонные звонки с молчаливым дыханием в трубке в ответ на вопросительное нянюшкино «алло».

Когда Насте исполнилось пятнадцать, посовещавшись с музыкальными педагогами, сулившими девочке блестящее артистическое будущее (их уверенность зиждилась на том пиетете, который они питали перед родителями Плотниковой, принимая этот самый пиетет за свою педагогическую убежденность), а также основываясь на заверениях давнего гастролера, смутно толковавшего о ЦМШ, и на имени лысого, не ко времени почившего в бозе старичка педагога, который ставил девочке руку и, кажется, таки поставил ее, потому что по специальности Настя неизменно получала пятерки, хотя и обходилась без многочасовых занятий, обязательных для успешного пианиста, Наталья Ильинична решила: Настя пойдет в музыкальное училище. Закончив его в девятнадцать лет, дочка направит свои стопы в консерваторию, ведь к тому времени Андрея Дмитриевича, уж конечно, переведут в столицу, пусть не в министерство, а в главк или на какой-нибудь столичный завод, где необходимы дельные руководители, хотя бы и на вторых ролях. Или назначат поближе к столице, например в Калинин или в Рязань, пусть даже в Тулу, тем более что Тула нам подходит по машиностроительному профилю…

И тогда все будет хорошо. Девочка выучится в консерватории, потом устроится в «Москбнцерт», потом начнет сольную карьеру, включающую в себя гастрольные поездки за рубеж, и суточные в валюте, и отоваривание в «Березке», и удачный брак с каким-нибудь подающим надежды скрипачом с хорошей родословной и тоже, кстати, выездным…