– Это от твоей нелепой шторы я кажусь таким бледным.
И действительно, освещенное сквозь зеленую занавеску лицо Якова Самуиловича казалось болезненно зеленым, что особенно выделялось при его рыжих волосах, а томная поза его выражала крайнюю усталость и бесконечно равнодушие. Отец с сыном в молчании прослушали, как кукушка прокуковала три часа. Наконец младший встал.
– Я пойду, я не могу выносить твоей шторы. Ужасно устал, – сказал Яков и зевнул своим большим красным ртом.
– Ты слишком много упражняешься, мой мальчик, нужно беречь себя, – сказал старый Вейс и посмотрел на карманные часы.
Молодой человек зевнул еще раз и вышел за дверь. Самуил Михайлович поднял штору и, вынув из конторки пачку бумаг, долго их разбирал, выкладывая что-то на счетах. Солнце падало на густую шевелюру старого господина, скользило по золотому пенсне и задевало край мясистого носа. В тишине был слышен только стук костяшек да тихое мурлыканье кошки, вскочившей на подоконник.
Перестав считать, Самуил Михайлович снял пенсне и задумался, потом сказал вслух:
– Нужно мне самому что-нибудь сделать для Якова.
Елена Артуровна, казалось, поджидала гостя у калитки сада, где она стояла в сером платье и в старомодной соломенной шляпе. Увидев его, она сказала:
– Я вам очень благодарна, что вы исполнили мою просьбу, – и затем молча повела его через сад и террасу к себе в комнату, где, не снимая шляпы, начала:
– Вы, конечно, догадываетесь, о чем или, скорее, о ком я хочу с вами говорить. Вы знаете, что я человек отнюдь не легкомысленный и, кроме того, очень расположена к вам. И вот, я уверяю вас, что более тонкой и сочувствующей души, чем у Кэтхен, вы не встретите. Я говорю это не потому, что она моя племянница, а потому, что я действительно ваш друг и желаю вам добра.
– Насколько я понимаю, вы хотите сказать, что Екатерина Павловна меня любит?
– Я совсем не это хочу сказать, я говорю только про самое полное и тонкое сочувствие; но, может быть, это и есть любовь, или даже лучше любви.
– Но вы можете ошибаться, Елена Артуровна. Как говорится, «чужая душа потемки». Или вам сама Екатерина Павловна признавалась в своих чувствах?
– Екатерина Павловна ни в чем мне не признавалась, но у меня есть сердце и рассудок, которые позволяют мне знать то, что не говорится словами. И потом, – Елена Артуровна встала и в волнении прошлась по комнате, – не забывайте, мой друг, что у меня есть еще знание, которое вы не будете отрицать и на которое можно опираться.
– Но что, по-вашему, нужно было бы сделать, если бы ваше предположение оказалось верным?
Елена Артуровна снова опустилась в кресло, как будто она борола одолевавший ее сон. Якова Вейса, по-видимому, не особенно удивило состояние его собеседницы и ее внезапное молчание. Он даже закурил папиросу и молча смотрел, как госпожа Ламбер, вдруг покрывшись смертельной бледностью, стала подниматься всем своим телом, будто желая отделиться от кресла, в котором она сидела, и потом, почти не дыша, закрыв глаза, стала выгибаться. Наконец движения прекратились, она откинулась к спинке и, глубоко вздохнув, открыла глаза, в которых будто еще плыли какие-то полотнища туманных пелен. Знаком, без слов попросила она его дать воды и, выпив залпом целый стакан, снова опустила веки, теперь уже успокоенная.
Когда она снова открыла глаза, в них светилась несколько мутная голубизна.
Помолчав некоторое время, Яков спросил:
– Что вы видели? Было ли это что-нибудь насчет меня, насчет нашего с вами разговора или что-нибудь неожиданное?
С трудом выговаривая слова, Елена Артуровна молвила: