Записки вдовца

22
18
20
22
24
26
28
30

И тысячу других нелепостей.

Вступление в Пантеон и нравилось ему, и не нравилось.

«Нет, это слишком, это слишком, – рассуждал он в своем безумии, – не надо при теснить никого, особенно святых, которые, быть может, живы и, значит, влиятельны. Однако забавно, что его бесчувственное тело, чья душа, вероятно, теперь судится с Господом Богом, изгоняет из их обители те или иные живые и разумные мощи, исключая, впрочем, Христа, обильно прославленного им в особом сочинении и, конечно, призываемого на смертном одре».

Похороны адмирала нанесли последний удар его бедному уму. Не эти, сквозящие безымянным ужасом, но все же величественные парижские похороны, а похороны, устроенные родным городом героя, где пустое и трескучее правительство дало безобидным сахароварам и мирным скотоводам смешное и банальное представление торжественного погребения человека in folio. Он не был на этих похоронах, но иллюстрации быстро познакомили его со всем ходом событий. Катафалк, вынос ночью, многократные прохождения по узким улицам – все это его не удивило. Он еще и не то видал в Париже, кроме разве абракадабрических извиваний шествия, устроенного опереточной антрепризой.

Нет, стечение священников и певчих – вот чем он упивался здесь. Боже праведный, сколько тут было ряс. Рой белых стихарей, развевавшихся на северном ветре, цела туча подрясников, горностаев, парчи, кардинальских беретов, брыжей, наперсных крестов, митр, черного и Белаго мертвецки пьяного духовенства. Нельзя было сказать, чтобы на этом погребении было больше свиней, чем священников, – случай, увы, описанный в балладе на смерть того Олимпио, у котораго с великим Королем было общим лишь то, что при их последней прогулке ногами вперед народ натешился вдоволь и напился в лоск.

И мысль его работала. В мечтах он устраивал и себе выдающиеся похороны. Его средства позволяли ему всяческие причуды. Но вот вопрос: что избрать? Благородную ли простоту или кичливое великолепие? Придумать что-нибудь новое он был не в силах: коммерческая голова – и ничего больше. Запрошенные им художники рисовали ему проекты, достойные красоваться в бестолковой Академии. Он приходил в отчаяние, не чуя скрытой дутости этих отвратительных набросков. Он страдал, он потел. Сколько завещаний в виду его погребения! Сколько приписок!

Менингит, логическое последствие стольких мозговых потрясений, несколько дней тому назад вырвал его из объятий дорогого семейства. Сообразно с его высоким имущественным положением ему устроили похороны по первому разряду с торжественной обедней, отслуженной епископом in partibus и пропетой у Святого Филиппа Фором, Патти и другими знаменитостями.

Все это было прекрасно, но, в сущности, обыденно. В какое отчаяние пришел бы он от этих похорон без указательного пальца, без гвоздя, наш бедный милый Эрнест.

В утешение его навеки скорбной душе добавим, что, так как в качестве торговца бельем оптом и в розницу он поставлял товар Деруледу и сверх того был еще членом Академии, то на его похоронах было много народу.

Эстампы

Какое наслаждение – в немного пасмурный послеполуденный час, в сентябре или еще в конце мая, без утренней тревоги, без планов на вечер, подкрепившись легким завтраком, слоняясь только чтобы убить время, какое наслаждение, какое истинное наслаждение перебирать эстампы у дверей какого-нибудь маленького магазина, гордости и отрады всей набережной, еще не отчужденной в общественную пользу.

Торговец, почтенный и недоверчивый, на пороге покуривает трубку и из-под очков вращает направо и налево глазами под сенью сломанных полей старинной соломенной шляпы. Внутри помещения, уткнувшись носом в папки, копаются любители в поисках за каким-нибудь оттиском или подписью, известными только им… да старьевщикам. Хозяйка дома приходит и уходит, беседуя со знакомыми покупателями, а в самой глубине задней комнаты, загроможденной старыми сундуками, исторической посудой и пустыми клетками, шестнадцатилетний ученик в тени старого шкафа пристает к томительно зрелой продавщице.

Между тем перебираешь эстампы – само собой разумеется, что денег в кармане немного – и ограничиваешься в своих экскурсиях лишь дешевыми папками, к тому же единственными, которые осторожное благоразумие купца позволяет ему выставлять наружу.

Конечно, нет надежды встретить хорошие офорты и нежные гравюры по меди, но за то отличные по дереву, и восхитительные литографии, и какие прекрасные иллюстрации в красках. Вот, например, эта репродукция гривуазной картины восемнадцатого века, если она и не предназначена украшать собою какую-нибудь знаменитую коллекцию, зато радует взор белизною бумаги, обоняние – терпким запахом свежих чернил, а сердце – да, сердце, – простодушием, позволившим художнику истолковать мастера таким образом.

А этот портрет министра времен Реставрации, разве он недостаточно поучителен? Значит, в 1820 году носили воротнички такого-то фасона, жилеты иного, причесывались вот как! Очи, возведенные к небу, и рука на сердце как будто указывают в этой особе, очевидно, непризнанной, на прекрасную душу в соединении с глубоким знанием приличий. Если бы портрет мог заговорить, а этого только и недостает ему, то, конечно, самая умилительная речь не замедлила бы познакомить нас с самыми чистыми намерениями.

Но нас призывает Империя. Было бы в самом деле непростительно не взглянуть со всем вниманием, какого они заслуживают, на все эти возвращения с острова Эльбы и на многочисленные эффекты заложенной за спину руки, которыми этот период нашей истории наделил современную картинную промышленность. Разве милосердие императора не весьма замечательная вещь? Несчастная графиня заломила руки, впрочем, на три четверти укрытые громадными перчатками, в то время как великий человек готовится бросить компрометирующее письмо в огонь, вспыхивающий весело и ярко, судя но напряженности и силе составляющей его штриховки. Высокие сапоги, маленькая шляпа, выгнутый подбородок, орлиный взор и тронутый, но все же стоящий на вытяжку адъютант придают этой совсем интимной сцене официальный блеск, проникающий должное ей удивление благотворным почтением.

Ожесточенный вид парижских укреплений и мужественный стоицизм украшают картину с надписью: «Наполеон, раненый при осаде Ратисбоны». О, хирург, не бойся! Нога, которую ты покрываешь повязкой, не нога простого героя. Взгляни, лицо твоего императора улыбается вместо того, чтобы выражать страдание, и голосом, повелевавшим королям, он как бы говорит тебе: «О, хирург, не бойся!»

Слава несчастным храбрецам, чумные в Яффе, прощание в Фонтенбло – все эти великие дела развертываются одно за другим блистательные и скорбные. Но по напряженному интересу ничто не сравнится с различными наполеонами на Святой Елене, пищей сильных и отрадой чувствительных), сердец.

О, крестный путь ничто в сравнении с этим! То «Сон на скале» в духе Оссиана, где в облаке церемониально проходят любимые маршалы великого мученика, сжавшего одну руку на бедре в кулак и поднявшего другую к заплаканным глазам; то Лонгвуд и его ужасы, Лас-Каз, пишущий дневник под диктовку императора в халате и фуляровом платке, в то время как гнусный Гёдсон-Лоу отдает жестокий приказ свирепому надсмотрщику.

А потом Ива!..