Мне ничего не оставалось делать, я обречен быть Александром, я родился в мае, я самый несчастный на всей земле. Мне было много поводов считать себя несчастным, хотя бы потому, что я не хотел быть мальчиком. Я любил играть в куклы, а мне не позволяли, и Верочка всегда поднимала крик, когда я брал ее куклы, а няня била меня по рукам, отнимала куклы и говорила:
— Что девочку обижаешь! Разве ж это мужское дело — в куклы играть? Поди, играй в кубики!
Я шел к кубикам и нарочно раскидывал их ногой так, что они летели во все стороны. Я не люблю кубиков, почему же я должен играть в кубики, когда я хочу в куклы?
Я становился в угол и, насупившись, смотрел, как Верочка, точно нарочно, одевала и раздевала куклы, поила их чаем, укладывала спать, снова одевала, сажала в коляску и катала их взад и вперед передо мной, что-то напевая. Хитрая девочка — и в куклы она начинала играть только тогда, когда видела, что я играю с ее куклами; она бросала свое занятие, подбегала ко мне и начинала тянуть куклу.
— Дай, ну, дай, — говорила она.
— Возьми другую.
— Нет, эту.
Я хочу тихо успокоить Верочку, чтобы няня не слыхала, даю требуемую куклу, а сам беру другую, но Верочка, положив полученную куклу в коляску, опять уж тянула мою.
— Дай, ну, дай.
Я не давал.
— Дай, же, дай.
Я упорно не давал, уходил подальше от няни; Верочка бежала за мной.
— Дай, дай.
Когда же она видела, что я не сдаюсь, убегала к няне и говорила:
— Няня, куклиньку.
— Что, милая?
— Шура — куклиньку.
И няня шла ко мне и отнимала куклу.
Наконец кровь у меня остановилась, я сидел бледный за столом, разбирая кубики. Уже стемнело, сумерки вошли в нашу большую детскую, и только у образов было светло от лампадки, которую няня каждый день заправляла, причем долго крестилась широким крестом, задерживая руку на лбу, и низко кланялась, шепча молитвы.
— Шура, бери скорей свою саблю, — вбежал Алеша, — к папе в кабинет разбойники лезут, мы видели.