— Как хорошо! — сказал я, и городовой тоже поднял голову.
Все было делом одной секунды. Я был уже за воротами двора. Позади слышались крики: лови его! держи! держи! бей! Зачем им я? На что им моя свобода? Так хорошо бежать. Я бежал.
Это наивно, но пусть будет это так, потому что так наивно, но совершенно серьезно я это все переживал.
Меня били, били в застенке. Со двора прогнали всех, чтобы никто не видел. И это было так ужасно, так стыдно, так больно, что меня били, что от одного воспоминания судорога делается в горле, и так ненавистно, так горько за них сейчас. Били слабого, беззащитного городовые. Я почти не стоял на ногах и от первого же удара по щеке упал на землю. Меня били по лицу со всего размаха, топтали ногами, когда падал. Их было десятеро сильных, рослых. Били в тесной каморке при арестовке, где обыкновенно помещается дежурный городовой. Потом швырнули в темный карцер, весь пропитанный клопами, блохами и блевотиной пьяных. Там можно было только вытянуться во весь рост, так он мал. Такой ужас был в душе за человека, что я не чувствовал ни боли физической, ни физического отвращения: все существо, казалось, ушло в одну мысль — пробудить их от зверства!
— За что бьете, ведь я не могу ни убежать теперь, ничего не сделать? Что вы делаете?
Мне стыдно повторять, что я говорил, потому что это было бисер... бисер розовых мечтаний.
Но в воздухе стояла такая ругань, такой дикий, свирепый рев, такие вывороченные, бессмысленно грубые ругательства, и под каждым ударом, под каждым словом
Когда меня бросили в карцер и бить уже
— Малл-чать! я тебе говор-рю мал-лчать. Я тебя тут повешу! Велю нагайками выпороть!.. Тьфу!..
Боже! ужас! ужас! Я закрыл лицо руками. Оно было мокро от плевка. Никогда в жизни ничто так вдруг не останавливало все мои мысли, не переворачивало всего моего существа. И в то же время таким смешным, таким мелким показался мне этот офицер, который думал криком, громкостью голоса запугать меня, как собаку!
Тысячи, тысячи мыслей проносились в голове! Тысячи истязуемых, битых вставали перед глазами! Как мало, мало мое страданье, как хотелось его еще и еще! Все тихие и нежные люди, они вспоминались теперь и к ним подымались теперь в смертельной жалости какие-то молитвы. Мать, мать, что бы ты сказала, если бы увидела меня здесь сейчас! К Серафиме простирались руки и хотелось склониться к ней и шептать: “Не верьте, не верьте этому, это только сон, это все вздор, а все люди хорошие!” И была в душе несказанная высота, какая-то радость, что ни физическая боль, ни оскорбления не страшны, откуда так ровно гляделось на все...
— Бедные, бедные люди! Я вас чем-нибудь обидел! Простите меня, я о вас не подумал, когда бежал! — срывалось с уст.
Они были на меня злы за то, что я одного из них подвел, когда бежал.
Они подходили к моей клетке, бычачьими глазами глядели на меня, так тупо, безвыходно злобно.
— Погоди еще. Мало. Это какое битье. Разве так бьют? Погоди, увидишь... — скрежетали они. Один злорадно усмехнулся, другой с каким-то идиотским упорством ломился ко мне, чтобы еще раз избить, хрустел пальцами.
— Это еще попался, спасибо, доброму. А то я бы тебя хрустнул тут. Мокрого бы места не осталось... — и ворочал своими белками.
Когда у меня от изнеможения опускались к вечеру веки и я начинал дремать, меня будили их издевательства...
— Ишь, стыдно ему, в глаза не смотрит!
Приходилось вставать и смотреть им долго, упорно в глаза, пока они не опускали своих...
И все время эти бессмысленные, отвратительные ругательства.