Даниэль Деронда

22
18
20
22
24
26
28
30

Как же Грандкорт мог понять чувства Гвендолин?

Между собой оба вели себя безупречно и не вызывали подозрений даже у иностранной горничной и личного, чрезвычайно опытного лакея Грандкорта, а уж тем более у экипажа, видевшего в них образцовую великосветскую пару. Общение супругов заключалось главным образом в благовоспитанном молчании. Грандкорт не делал юмористических замечаний, в ответ на которые Гвендолин могла бы улыбнуться или не улыбнуться, да и вообще не отличался любовью к пустым разговорам. Он соблюдал безупречную вежливость: при необходимости укрывал жену шалью или подавал какую-нибудь нужную ей вещь, а Гвендолин не позволяла себе опускаться до вульгарности, отвергая или грубо принимая обыкновенную любезность.

Глядя в подзорную трубу на берег, Грандкорт сообщал:

– У подножия той горы растет сахарный тростник. Хочешь посмотреть?

– Да, с удовольствием, – отвечала Гвендолин, помня, что ей следует проявить интерес к сахарному тростнику как к любому первому попавшемуся предмету, выходящему за пределы личной сферы.

Затем Грандкорт долго мерил шагами палубу, время от времени останавливаясь, чтобы указать на белеющий на горизонте парус, и, наконец, садился напротив жены, не спуская с нее своего властного, оценивающего взгляда, словно она была украшением яхты, в то время как Гвендолин придумывала хитроумные способы не встречаться с ним глазами. За обедом он сообщал, что фрукты начинают портиться и надо будет зайти в ближайший порт, чтобы купить свежих. Или, заметив, что жена не пьет вино, интересовался, не хочет ли она какого-нибудь другого сорта. На подобные обращения леди должна была отвечать соответствующим образом. И даже если бы она пожелала затеять ссору по какому-нибудь важному вопросу, поссориться с Грандкортом было все равно что ссориться с ядовитой змеей, без приглашения свернувшейся в каюте. Да и какая гордая, наделенная достоинством женщина станет ссориться с мужем на яхте, бороздящей просторы Средиземного моря?

Подобный способ порабощения жены доставлял Грандкорту высшее удовлетворение: частная жизнь на виду у всех, по заранее установленному этикету, подходила к его холодному высокомерию. Каждый делал то, что от него ожидалось, а именно повиновался, а протест жены (разумеется, не выраженный) вносил в деспотизм нотку особой пикантности.

Гвендолин, даже во времена девичьей свободы встречавшая мало примеров героизма или возвышенных стремлений, теперь не видела никого, кроме мужа, и общалась только с ним. Самые близкие нам люди, будь то любимые или ненавистные, часто заключают в себе весь мир. Безалаберный джентльмен или легкомысленная леди, которых мы не считаем достойными представителями человечества, вполне могут послужить основанием для печальной теории жизни в умах тех, кто живет рядом с ними. Банальные замечания, мелочные взгляды, низкие подозрения, скука – все это превращает наше существование в вечную прогулку по пантеону, населенному безобразными идолами. Перед Гвендолин постоянно располагалось такое окно, сквозь которое приходилось смотреть не только на то, что находится близко, но и на то, что осталось вдалеке. Некоторые несчастные жены утешаются возможностью стать матерями, однако Гвендолин чувствовала, что желать ребенка значило бы согласиться на довершение того несчастья, которое она себе причинила, выйдя замуж, поэтому материнство вызывало у нее ужас. Избавление от несчастного существования виделось не в сладостном зарождении новой жизни, а в образе иного свойства.

Обострение ненависти порою столь же необъяснимо для окружающих, как и возникновение любви, и оно действительно не зависит от внешних причин. Страсть, как семя, находит питание в себе самой и, стремясь к превосходству, мало-помалу становится центром, притягивающим все жизненные силы. Самая жгучая ненависть произрастает из страха, который превращает любую вспышку ярости в молчаливую жажду мести ненавистному человеку. Подобные мрачные мысли рождались и в сознании Гвендолин, но не приносили утешения, а скорее порождали новый страх. Наряду с ужасом перед мужем рос страх и перед самой собой, и она гнала от себя преследовавшие ее роковые образы. Воспоминания о скверном поступке и его мрачных последствиях отбрасывали отвратительные отсветы на любой, самый дерзкий порыв к освобождению. Больше того, Гвендолин привыкла судить все свои поступки по тому впечатлению, которое они произвели бы на Деронду. Какое облегчение ни принесли бы они ей самой, главным всегда оставалось его суждение. Деронда казался ей строгим ангелом, от которого она ничего не могла скрыть: их отношения с самого начала были основаны на честности и полном доверии, ибо его власть над Гвендолин началась с возбуждения в ней недовольства собой. Однако теперь скрытность уже и не приносила особенной пользы. Она осознавала, что ей следовало более всего бояться какого-нибудь импульсивного поступка, совершенного словно во сне. Гвендолин боялась внезапно очнуться и ощутить вместо удовлетворенного чувства мести отчаяние вины за совершенное преступление; вместо свободы – новый ужас перед бледным мертвым лицом, преследовавшим ее повсюду. Она помнила постоянно повторяющиеся в сознании слова Деронды: «Обратите ваш страх в защиту, и избегнете лишних укоров совести. Этот страх будет постоянно сосредоточивать ваше внимание на возможных последствиях каждого поступка».

Так и было на самом деле. В сознании Гвендолин искушение и страх встретились, как бледные призраки, отражающиеся друг в друге, и она, обливаясь слезами, молилась об освобождении от них.

Напоминавшие плач, неопределенные молитвы часто звучали в абсолютной тишине, нарушаемой лишь ровным дыханием мужа, мирным плеском волн и скрипом мачт. Но если Гвендолин и думала о настоящей помощи, то только в форме появления Деронды с его сочувствием и наставлениями, которые он мог дать. Иногда, после того как воображение в очередной раз рисовало призрака с белыми губами, полными ярости глазами и готовыми удушить пальцами, Гвендолин лежала с открытыми глазами, принимая слезы как благословение. В такие минуты она говорила себе: «Нет, удержусь от злодеяния».

Так проходили дни за днями: легкие ветры несли яхту вокруг Балеарских островов, в сторону Сардинии и Корсики, – однако это тихое, умиротворяющее существование превратилось для Гвендолин в сущий кошмар.

– Сколько еще продлится наше путешествие? – отважилась она спросить после швартовки в Аяччо, когда сама возможность постоять на твердой земле позволила освободиться от мрачных мыслей, отныне сопровождавших каждое покачивание судна, отравлявших воздух красной каюты и превращавших запах моря в невыносимую вонь.

– А что еще делать? – пожал плечами Грандкорт. – Мне не надоело. Не понимаю, почему нельзя путешествовать сколько душе угодно. В море не так скучно. Да и куда ехать? Заграницей я сыт по горло, а вернуться в Райлендс никогда не поздно. Или тебе хочется в Райлендс?

– Ничуть, – равнодушно ответила Гвендолин, поскольку в присутствии мужа ни одно место на земле не казалось ей привлекательным. – Просто хотела узнать, сколько еще ты собираешься болтаться по волнам.

– Жизнь на яхте привлекает меня больше всего остального, – снизошел до объяснения Грандкорт. – Тем более что в прошлом году я не выходил в море. Полагаю, тебе уже надоело. Женщины чертовски капризны: хотят, чтобы все вокруг им уступали.

– О боже, нет! – презрительно воскликнула Гвендолин. – Я вовсе не жду от тебя уступок.

– Да и с какой стати? – отозвался Грандкорт, словно разговаривая с самим собой.

После этого разговора Гвендолин приготовилась к бесконечному путешествию, однако на следующий день, после первого приступа морской болезни, вызванной ночным штормом, муж спустился в каюту и заявил:

– Ночью разыгралась дьявольская буря и повредила мачты. Шкипер говорит, что придется провести в Генуе целую неделю, чтобы все починить.