Во времена Саксонцев

22
18
20
22
24
26
28
30

Прекрасная Уршула пыталась разогнать тучи. Король отвечал ей вынужденной нежностью, но между ними остывал воздух.

Любомирская проклинала политику, ждала, чтобы как можно скорей повергли шведа, забрали Лифляндию и пропели Те Deum.

В минуту, когда эта могильная тишина наполняла приёмные дворца в Белянах, в кабинете, рядом с выкроенной, побелённой, причёсанной, улыбающейся, дивно красивой княгиней сидел ещё король с лицом наполовину мрачным, наполовину утомлённым.

Он жаловался на Флеминга, что не давал ему о себе известий, когда со вчерашнего дня уже расставленными границами должны были подойти. Сколько бы раз он это не повторял, Уршула несмело заглядывала ему в глаза, дрожали её губы, казалось, готовится что-то сказать и не хватало ей отваги.

Она знала непомерную резкость короля, который от легкомысленного смеха иногда переходил в яростный гнев, и тогда, как обезумевший лев, готов был давить и убивать, что ему попадалось.

Таким образом, прекрасная пани мурлыкала, смягчая его и лаская, а король, хоть ему хотелось зевать, нежно ей улыбался.

Только запертые двери отделяли их от залы, в которой тихо, явно встревоженные, стояли все приятели короля. Уже одно их громадное скопление в Белянах не предвещало ничего хорошего, а лица выражали беспокойство и непередаваемый ужас. В них почти можно было прочесть отчаяние. Несмотря на великое усилие, чтобы сохранить молчание, среди этой давки иногда слышался ропот.

Рассеянный и неспокойный король, несмотря на старания княгини, вдруг навострил уши. Дошёл до него шелест и бормотание, в котором догадался о значительной численности собравшихся, хоть их тут в этот час ожидать не мог. Без раздумья, хотя княгиня схватила его за руку, желая задержать при себе, он сорвался, побледневший, и бросился к дверям, которые вдруг отворил настежь.

Вид этой толпы друзей, во главе которых стояли первейшие сенаторы и духовные лица, временно привёл его в остолбенение. Одни их лица несли какой-то ужасающий приговор. При виде короля все с тревогой начали переглядываться.

Спереди стоял Денбский.

Август быстрым шагом приблизился к нему.

– Что это? Говори! – воскликнул он. – Поражение? Говорите!

И он с такой настойчивостью подбежал к епископу, а от него к Яблоновскому, словно хотел их задушить дрожащими руками. На ком-то должен был сорвать эту ярость. Денбский, знающий его уже, воевода, все, сколько их было, хотя готовились осведомить его о тяжёлом поражении под Ригой, потеряли отвагу, говорить не смели. Между тем молчание усиливало гнев и раздражение.

Король напирал на Денбского.

– Говори, священник! – крикнул он порывисто. – Говори… что от меня скрываете? Я десять дней ношу в себе предчувствие поражения. Должно быть, оно меня встретило, как датчанина и царя…

– Поражение, – отозвался в конце концов Денбский, – оно не такое значительное, как у союзников… Флеминг позволил себе убежать. Не битва была, но предательское нападение.

Затем неосторожный Пфлуг, ломая руки, воскликнул:

– Восемьдесят наших пушек… око из головы нам вынули!

Август стоял, точно не понимал, вдруг бросился к окну [это было на втором этаже), вырвал его, разбивая, и намеревался выскочить. Все, сколько их там было, обняли его, не пуская. Из другого покоя вбежала княгиня и встала перед ним на колени. Август стоял дрожащий, мечась.

– Ваше величество, – воскликнул Пфлуг, – пушки можно другими заменить, вас нам никто и ничто на свете не сможет заменить.