Согласно своей привычке, он постоянно шептал:
— Хорошо, очень хорошо!
Очевидно, Ольбрахт понравился ему своей речью, Сигизмунд — серьёзностью, Фридрих — живостью и остроумием, Каллимах — великой славой. Он чувствовал себя каким-то маленьким среди них — но был рад, что его допускали; и наконец его искренняя и сердечная привязанность к братьям делала его готовым подать им руку.
Он тем больше чувствовал себя обязанным доказать им, что не хотел разрывать с ними, что завещание отца, его гнев, лишение наследства очень лежали у него на сердце. Когда он об этом говорил, плакал.
Весь этот день прошёл на совещаниях более или менее того же содержания, и не думаю, что, кроме обещаний взаимопомощи, неразрывной братской связи, решили что-то конкретное.
Война, на которой Ольбрахт твёрдо настаивал, в эти минуты признанная ещё невозможной, была ненадолго отсрочена, но отменённой быть не могла. Ловко в пользу её говорил король и, должно быть, показал Каллимаху, что она могла содействовать даже укреплению власти.
Они ещё потом полдня беседовали о юношеских годах. Владислав отдавал гостинцы для матери и сестёр. Братья обменялись подарками, и заранее можно было быть уверенным, что ни он не даст о себе забыть, ни о Каллимахе не смогут забыть. Поэтому больше всех выгадал итальянец, который любил золото и умел ловко выступать в свою пользу.
Наконец после сердечных объятий, рюмок и криков мы все вместе оставили Левочу, потому что и мне там с возами уже было нечего делать.
Я потом неоднократно слышал домыслы и рассказы о том, что могло происходить в том горном замке при такой тайне, о чём советовались и что решили. Я никому не говорил, чему был свидетелем, но могу тут написать, что слов действительно было много, но в итоге никакое зрелое зерно не проклюнулось.
Вернувшись в Краков, я поспешил к матери, которая с беспокойством меня ожидала, и рад я также был увидеть того цыплёнка, так похожего на Лухну. Разумеется, старуха стала меня расспрашивать, о чём было совещание. Но я, не солгав, мог поведать, что братья сблизились и хотели гарантировать друг другу взаимную дружбу. Вернувшись, король всерьёз взялся за общественные дела, я даже с приятным удивлением на это смотрел, думая, что откажется от легкомысленной жизни. У него, однако, самые противоположные вещи шли в паре.
Вечерами, взяв с собой Бобрка и двоих других — меня уже не брал, потому что я всегда делал ему выговоры — он в простой епанче шлялся по городу. В этом году дошло до того, что, видимо, по причине жалоб и возмущения во времена крестоносцев, о котором я писал, что всех евреев выгнали прочь из города в Казьмеж под стены, около костёла Св. Ваврынца.
Криков и слёз было достаточно; во-первых, из-за того, что в городе они чувствовали себя в большей безопасности; во-вторых, что были осёдлые и привыкшие, и имели тут свои дома. Мещанство, однако, настаивало, а король, согласно советам итальянца, с панами мещанами хотел жить в дружбе.
Мне также было очень страшно во время того сильного пожара, какой в этом году посетил этот несчастный Краков, который горит почти каждый год летом. Этот пожар начался ночью, неизвестно, по какой причине, когда все спали, а так как он угрожал и рынку, и домам, я побежал на помощь матери. Это пламя, которое разлеталось во все стороны, потому что на других домах, куда ветер относил частицы крыши, загорались кровли, вызвал сильную панику; а когда крыши и чердаки, полные соломы и сена, занимались, там и дома спасать не было смысла.
Покуда я жив, не забуду этого зрелища, потому что никогда не видел проснувшихся в начале ночи людей такими испуганными. Челядь Каллимаха выбрасывала из дома всё на двор, а он сам обеими руками выносил книги и закрывал их. Кардинал Фридрих с людьми велел свои вещи класть на повозки, так тоже боялся за них.
На рынке несчастные турецкие послы, которые как раз прибыли к королю, а с ними было двенадцать верблюдов и немалый багаж, с сильным криком нагружали их, когда животных, испуганные огнём, едва можно было удержать.
Поистине судный день при набате, женском плаче, отчаянных криках гостей-купцов, которые приехали с товаром, а боялись потерять его в пламени.
По какой-то милости Божьей огонь пощадил дом моей матери, но до утра я был там на страже, опасаясь, как бы он, как это часто бывает, чуть погаснув, не начался снова.
Ксендзы осеняли эту страшную катастрофу деревом святого креста и реликвиями, но многие пали её жертвой. Сгорел тогда в доме Турзонов, на углу, доктор Мацей из Мехова, учёный, добрый и умный муж, который не столько жалел о своём имуществе, сколько о рукописях и книгах. Был это один из тех людей, у которых я, недоучка, имел милость и расположение, и немалую мог получить выгоду от разговора с ним.
Его уже тогда брали ко двору, потому что он имел славу лучшего лекаря в Кракове, и король достаточно его любил, хоть частенько смеялся над его латынью.
Когда во время этого пожара я почти беспрерывно крутился возле дома матери, не в силах покинуть, особенно потому, что она очень тревожилась из-за огня, утром, уже уговорив старушку лечь спать, я заверил её, что не уйду и останусь внизу. Так я и сделал; пошёл к Слизиаку, который теперь б