Atem. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

79

С момента нашего расставания всё изменилось так кардинально стремительно, что я едва не вывалился из своего места, когда жизнь совершала новый манёвр высокого пилотажа. Поезд только подъехал к Дортмунду, а Эли позвонила дважды. В первый раз — интересуясь, собрал ли я вокруг себя очередную «коллегию вагонных философов», во второй — рассказывая о том, что дома снова запорошил снег.

Может, мне и впрямь нужно перестать искать зачатки логики в поступках женщин? Может, её там и нет. Может, своими действиями я только подталкиваю Эли к дотошному анализу хаотичных вспышек её неуправляемых эмоций. Однако, как бы парадоксально это ни было, я в самом деле получал странное мазохистическое наслаждение от сумасшедшей реальности. Без этих грандиозных падений и пневматических взлётов я не ощущал себя живым. Они служили колоссальным катализатором моему творчеству.

Вот серая высотка и башни отеля уже маячат в окне. Вот и Бохум. Другой Бохум. Удивительно, но после того, как Эли побывала здесь, город словно переродился для меня, окрасившись цветами никогда не выходящего из моды Парижа: грузные масленые улочки, порхающие акварельные прохожие, над головами которых не небо, а пастельные небеса, украшенные пушистой ватой молочных облаков. Всё здесь изменилось, скрывшись под эфемерной завесой звенящей французской сексуальности. Теперь даже индустриальный шум города звучал как-то сентиментально-мелодично. Город пах осенней меланхоличной сыростью, пронизанной ароматами бесчисленных бистро, отчего сердце трепетно билось в сладостном предвкушении волнующей встречи.

80

На тренировку мы не поехали. Ксавьер ещё толком не оклемался после простуды. А отголоски похмелья во мне, вместе с болезненной слабостью, превратили тело в вялый мешок мяса. И, заказав еды из кафе, где работала вертлявая официантка, мы уселись перед гипнотическим экраном телевизора, слушая экономические новости и упиваясь лживым счастьем «взрослого мира». Роняя хлебные крошки на свою же футболку, Майер невнятно бубнил о том, что ситуация на американском рынке недвижимости выглядит угрожающе, а потом вдруг переключил канал, крайне недовольно фыркнув. Я поинтересовался, всё ли в порядке с лейблом, ведь одно своё подразделение GUN Records уже закрыли. Ксавьер пожал плечами, мрачно ответив: «Поживём-увидим».

На экране появилось лицо Джека Николсона с его извечной экспрессивно-коварной ухмылкой. И, вспомнив о первом законе «кажущейся связи явлений», я слишком громко и горько усмехнулся, зная наперёд, какую именно фразу произнесёт Николсон следующей, потому что видел этот фильм не раз. Его герой, психически неуравновешенный писатель, лет шестидесяти, с чувством болезненного перфекционизма, приходит в издательство, где у дверей лифта с ним заговаривает миловидная фанатка-секретарша:

— Вы не представляете даже, о чём я узнала из ваших книг, — восторженно говорит та.

— И о чём же вы узнали? — спрашивает Николсон, явно не разделяющий её энтузиазма.

— Что всё-таки есть мужчины, в состоянии понять женщину, — дрожит голос секретарши, и, поднимаясь с кресла, она прикладывает ладони к своему лбу и левой груди, указывая на святость мест, хранящих разум и сердце.

— О боже, это просто какой-то кошмар, — брезгливо вскинув верхнюю губу, говорит Николсон, раздражённо отворачивается и начинает нервно жать на кнопку вызова лифта.

— О, подождите, я хочу спросить у вас кое-что, — подрывается с места девушка и бежит к нему, — относительно женщин.

Николсон предпринимает волевое усилие и, улыбаясь так, словно где-то из-за спины чья-то невидимая рука пытается стянуть с него скальп, смотрит в горящие от эйфории глаза девушки.

— Как, — с придыханием начинает она, — вы проникли в женскую душу? — наконец звучит столь важный для неё вопрос, будто только этот один мужчина, распахнув каким-то волшебным образом двери в бездну женской Вселенной, смог прочесть и понять тайны, обитающие там.

— Я взял мужчину, — спокойно отвечает Николсон, сделав шаг к ней навстречу, — и лишил его разума, и чувства долга. — Потеряв дар речи, секретарша впадает в тупое оцепенение, она явно не ожидала услышать чего-то подобного; и Николсон, воспользовавшись ситуацией, резво заскакивает в открывшиеся спасительные двери лифта; а я ловлю на себе пристальный косой взгляд Ксавьера, уже подозревающего к чему была эта моя усмешка.

— Не помогает? — спрашивает он меня, и я соглашаюсь утвердительным кивком. — Может, в твоём случае, разума нужно вовсе лишиться? Что там у тебя опять? — как бы невзначай интересуется он.

Тоже вот удивительно: после его переезда в Бохум, мы оба ощутили, как тесно нас связывали эти извечные вечерние тренировки и игры, сейчас и вовсе превращая из старых приятелей в друзей. Последний год мы с завидной частотой бывали на семейных встречах друг друга. Я хорошо знал всех его родственников, кроме сестёр, с которыми по иронии судьбы нам долгое время никак не удавалось пересечься. Он знал моих стариков, бывало гостил у брата. Но слово «дружба» для меня с годами охладело до синонима «партнёрство». Если мы и обсуждали проблемы личной жизни, то делали это в какой-то комично-циничной манере. Сейчас же Ксавьер завёл абсолютно трезвый разговор обо всех своих отношениях и его «понимании» женщин. По его интонации мне даже показалось, что он давно ждал вот такого момента, чтобы выплеснуть весь накопившейся в нём груз мёртвых эмоций. «Я любил только раз», — с яростью выпалил он, — «а потом всё закончилось, потому что…» — замолк он, словно подбирая правильные слова; и я смотрел на него в ожидании ответа. — «”Потому что” — это и есть причина», — пояснил он. — «Просто по-то-му-что. Прошло пятнадцать лет, но объяснения я так и не нашёл. Ей так захотелось». А после, Ксавьер стал пересказывать все возможные причины того расставания, виня себя за слишком трепетное отношение к его пассии, из-за чего ей всё могло попросту наскучить. «Чем холодней ты к ним, тем сильнее они тянутся к тебе», — заключил он, поднялся с дивана, взял джойстики от приставки и протянул один мне. — «Раз уж мы сегодня остались без тренировки, давай пару матчей в FIFA?»

Так, наслаждаясь только виртуальным футболом, мы просидели до самого позднего вечера. А около десяти позвонила Эли — пожелать доброй ночи. Но разговор затянулся и, уже вооружившись компьютерами и веб-камерами, мы проговорили несколько часов напролёт в созданной нами цифровой вселенной. «Чем холодней ты к ним, тем сильнее они тянутся к тебе», — зацикленной плёнкой всё звучали в голове слова Ксавьера. Но мне кажется, это правило имеет силу только в том случае, если ты не влюблён. Я физически не мог вести себя холодно по отношению к Эли. Меня хватало на жалких пять минут. Решив не допытывать её дотошными вопросами, направленными на поиск причинно-следственных связей между её поступками, я искал обходные пути, при помощи которых мог услышать ответы, ни о чём и не спрашивая: я просто-напросто делился историями из своей жизни, ожидая получить от Эли зеркальную рефлексию. И она, вторя моему примеру, говорила о своей жизни тоже, хоть и приоткрывая завесу тайны, но всё же оставляя недосказанности.

Я рассказывал о своих школьных временах, Эли — о своих. А между ними зияла пропасть в девять лет. В год, когда я уже мог покупать пиво и уже выступал в захудалых клубах и на городских площадках, возведённых по случаю какого-нибудь празднества, Германия только-только объединила свои разрозненные земли, Франция перестраивала экономику, а Эли было семь. И каждый в свою пору, мы ненавидели школьную скамью, но, не задумываясь, вернулись бы обратно, в пропахшие мелом классные комнаты. Вернулись бы… Ещё мы оба состояли в театральных кружках. В старших классах я играл Моцарта, Эли — Эсмеральду. Иронично ли это?

Мы много говорили о семьях. Оказалось, чета Краусов приходилась Эли дальним родственниками, такими, «что и родственниками уже не назвать». Её бабка, что мать отца, была немкой. В войну работала медсестрой на фронте. Дед — французский солдат, которого вместе с парой других контуженых десантников-юнцов, медсёстры втайне выхаживали в подвалах немецкого госпиталя. Но их история началась позже, пять лет спустя в Париже, где и вспыхнул их роман. Через год они обвенчались, оставшись во Франции. А ещё через год на свет появились два мальчика-близнеца, второй младенец умер тем же вечером. Первого назвали Франсуа.