Шуты были слишком заняты своими мрачными мыслями, чтобы обратить внимание, как потревоженная Гуффином куча листьев зашевелилась, а «коряга», за которую он зацепился, дернулась – скрюченные деревянные пальцы со скрипом сжались, словно на чьем-то невидимом горле…
Джейкоб Фортт между тем искоса глянул на Гуффина и невесело усмехнулся:
– Знаешь, – сказал он. – Я любил его представления.
– Кого? – не понял Гуффин.
– Ну, кукольника. Мама водила меня на его кукольные спектакли в Скверном сквере. Все дети из нашего квартала обожали его замечательных кукол. Как они вытанцовывали на своей маленькой сцене! А какие у них были костюмчики! А эти пьески, которые они ставили… Я помню, как испугался кукольника, увидев его в первый раз: ну, эти жуткие четыре руки, сам понимаешь… Но мама сказала, что нижние руки у него деревянные и он использует их, чтобы еще ловчее управлять марионетками. Вскоре я и сам в этом убедился. Жаль, он давно не дает представлений…
Лицо Гуффина исказилось в злобе.
– Старый дурак. И его уродливые куклы. Его время давно ушло. И пьесы у него дурацкие были… наверное… Думаю, они только глупых детей могли восхищать.
– Ты, разве, не видел ни одного его представления?
– Не у всех были дурацкие мамочки, которые водили их на дурацкие кукольные представления.
– Это очень грустно, дружище.
Гуффин рыкнул.
– Шуты не грустят, Пустое Место! Мы ведь не эти жалкие нытики-арлекины.
Фортт ничего на это не сказал. Гуффин был прав, говоря, что время кукольника ушло. Он, разве что, не упомянул о том, что время шутов также ушло. Как и время арлекинов. Театры в Габене вообще давно были никому не нужны.
Как-то Фортт застал своего друга в сильнейшем душевном раздрае. Тот метался по фургончику и крушил все, до чего мог дотянуться. Гуффин не сказал, в чем дело, но Фортт и так все понял – еще бы, ведь он тоже прочитал в газете тот некролог: умер последний габенский арлекин. Гуффин презирал арлекинов, часто называя их «мерзкими сентиментальными плаксами», но это событие надолго выбило его из колеи: «Ушла эпоха», – только и сказал он тогда. И это тоже было очень грустно…
Пустое Место знал Манеру Улыбаться, казалось, целую вечность: они делили фургон в балаганчике, вместе репетировали роли, готовясь к какой-либо пьесе, вместе выпивали и жульничали в карты, то и дело обыгрывая прочих членов труппы. Порой дрались и выдирали друг другу волосы, но в итоге неизменно мирились. И все же Джейкоб Фортт не представлял, что творится на душе у Гуффина – тот всячески оберегал душу от любых вторжений, словно кладбищенский смотритель свою печальную вотчину от похитителей трупов.
Да и о самом Гуффине Фортт не то чтобы много знал и совершенно не представлял, чем тот занимался, прежде чем попал в балаганчик. Хотя в этом не было ничего удивительного: у всех в труппе была та, прошлая, жизнь, о которой не любили распространяться. Как говаривал сам Брекенбок: «К уличному театру прибиваются те, кого жизнь вышвырнула на улицу, иначе он не звался бы, собственно, уличным».
Ну а что касается прошлой жизни Гуффина, то в ней явно было много несчастий, и многие из этих несчастий – Фортт был уверен – именно Гуффин причинял другим. То, как он играл на сцене злодеев, не могло не восхитить и не ужаснуть. Попросту нельзя быть настолько талантливым, невозможно настолько вживаться в роли. Порой Фортту казалось, что Гуффин и вовсе ничего не играет, всегда оставаясь… собой.
И вот это шута по прозвищу «Пустое Место» беспокоило сильнее всего: сейчас, когда они были не на сцене, его друг притворялся и играл какую-то роль. В чем она заключалась, понять пока что было попросту невозможно, и оставалось надеяться, что вскоре все разъяснится.
– Кажется, мы пришли, – сказал Фортт. – После чего неуверенно добавил: – Или нет?
Пустое Место и Манера Улыбаться остановились, упершись в тупик, – путь им преграждала стена дома и единственная во всем переулке не заколоченная дверь, к которой спускались несколько ступеней. В этой двери имелось большое прямоугольное окно с невероятно мутным стеклом, по бокам от входа располагались два больших окна, покрытые толстым слоем пыли.