Клара глядит на меня так, как может глядеть лишь тот, кто знает тебя до последнего, понимает и любит, несмотря на свое знание и понимание.
- Приятного пути, сокровище мое, - слышу я.- Только возьми-ка хорошую обувку.
С этим своим писательством я несколько разошелся с истиной.
Ну да, в профтехучилище по языку я получал вечные тройки, за исключением одной пятерки. Тетка по польскому прочитала мое сочинение, затащила меня к директору, и уже вдвоем они начали меня выпытывать, у кого я списал. Я разъярился так, как только может подросток, разозленный несправедливостью мира и фальшивым обвинением и пересказал собственный текст, прибавив к нему по объему столько же нового. У тетки, в конце концов, челюсть на сиськи свалилась, но пятерку я получил.
Тогда я писал про "
Но еще мы с Кларой писали друг другу, когда были молодыми, о чем вспоминаю как раз в этот момент, посреди ночи, когда Гдыня повисла в абсолютной тишине, а я сижу себе, на удивление пустой, словно бы кто-то чужой и красивый неожиданно обцеловал меня всего; бычкую в баночку от селедки, потому что мне не хочется поворачиваться к окну, где ожидает пепельница, а я удлиняю этот момент, добавляю слова к той чуши, я не хочу, чтобы ночь заканчивалась, и даже не думаю про сон.
После института Клара выехала в Штаты, потому что в Польше работы для социологов не было. Место в корпорации она нашла спустя какое-то время. Мы-то планировали совместный выезд, но Клара визу получила, а я – нет, так что она поехала сама. Там убирала дома богатых американцев, я же зацепился в пиццерии в Руме[23], так что мы тосковали друг о друге словно попугайчики с разбитыми сердечками.
Звонить было дорого, и Клара начала писать. Первое письмо было длинным, в нем рассказывалось о том, как ей живется с бандой снимающих одну квартиру девиц в полуподвале какого-то чертова кондоминиума в Яцкове, польском квартале Чикаго; о бирже труда под польским костелом, о супах из банки и цыплятах величиной с теленка, немного о том, как она себя там чувствует, что испытывает и так далее. Я удивился, потому что обо всем уже знал или мог догадаться; но эти простые вещи, те чувства, названные изложенные на бумаге, обрели такую силу, что я ебу. После этого письма я чуть ли не растаял. Я его выучил чуть ли не наизусть, как те блюда из "
Я просто жестоко изволновался. Сам я в себя не заглядываю, потому что там мало чего имеется, поэтому написание чего-то о чувствах шло мне слабо. Люблю, скучаю, трахнул бы тебя – все это звучит, скорее всего, глупо, в особенности, если после написания оно должно перелететь океан. Так что я кратко изложил, что делаю изо дня в день, и вышло, что делается у меня мало чего, только леплю пиццу и езжу на городской электричке. Так зачем ей морочить этим голову.
Наконец я решил не писать о том, что есть, но о том, что будет, и какая случится у нас жизнь. Как обойдут нас стороной пьянство и измены, как мы поселимся вместе, сделаем себе ребенка, которым займусь я, потому что, раз у меня не было отца, то сам буду самым лучшим отцом в мире, ну и, что обязательно откроем ресторан.
Мне удалось, очередное письмо пришло. А сегодня у нас имеется все, о чем я тогда мечтал: ресторан, Олаф, дом.
Только сейчас, когда я это пишу, до меня доходит, почему я выдвинул эту бредовую идею. Ведь у меня не было ни гроша за душой, из того, что Клара зарабатывала своей уборкой, не хватило бы и на квадратный метр ресторана. Раньше я и не думал о детях – просто перепугался, что Клару потеряю, полугодовая виза закончится, и Клара останется в Америке, будет убирать чужие дома настолько долго, что, наконец, купит себе свой. Ибо, а что в той Польше двадцатилетней давности ее ожидало? Только я. И она размышляла об этом, я же чувствовал это между ее словами.
Я не мог полететь к ней, даже позвонить ей не мог, потому и выдумал наши мечты, чтобы только вернулась.
То была странная осень, вспоминает мама. Море потемнело и сделалось непроникновенным. Сразу после полудня становилось темно, на рынке пропадали помидоры и яйца, высвобоженные кашне летали над Пагедом.
Все было другим, а мама не желала видеть этих перемен. Возьмем, к примеру, Вацека, которому она постоянно навешивала лапшу на уши: говоря, что много учится с подружками, что у нее болит голова, что мучит сонливость ну и так далее.
Вацек, придурок, спрашивал, в чем он провинился, и клялся, что сделает все, чтобы помочь. Мама же мечтала, чтобы он исчез в облаке едкого дыма. Пускай хотя бы это дело решится без ее участия.
Парень ведь был добрым и беззащитным, говорят, что таких обманывают, но не бросают. Вацеки этого мира ходят пропитанные заботой, а потом гибнут от ножа в спину.
Еще мама страшно боялась его отца, пана Шолля, того вампира с улицы Ожешко. Весной ей предстояло сдавать ему экзамен по протетике.