Философия футуриста. Романы и заумные драмы

22
18
20
22
24
26
28
30

– Видите их, видите их. Смотрите, Суваров. Смотрите на этих покойников, и в особенности на этих покойниц, которыми устлано мраморное дно. Говорят, глупости. Что все это выдумки проводников и досужих путешественников. Что никогда тысячи женщин не были отправлены на морское дно. А это что? А эти сахарные черты? А эти слащавые улыбки? А эти пальцы, покрывающие ветви подземных растений? А животы, которые я сперва принял за медуз? А любовь, сладострастная любовь, неотделимая от смерти, любовь, неотделимая от убийства, пошлятина, покрывающая морское дно? А это вам что, смотрите, смотрите, Суваров, я не боюсь утонуть, давайте утонем, Суваров, мы сегодня же будем в обществе неутолимых утопленниц.

– Ильязд, ваш случай вовсе не сложен. Вам надо влюбиться, и только.

– Влюбиться, в кого? В кого прикажете влюбиться? В русскую, но она на дне, под нами. В польку, но она на дне, они все на дне, все на дне, на берегу живете только вы, Суваров, да еще Озилио, философы и прочая публика. Вы понимаете, почему я несчастен? Потому, что я мечтаю о самых простых животных вещах, и вы обременяете меня человечеством и философией. Смотрите, Суваров, вот эта блондинка была полькой. Конечно, у полек есть ужасные недостатки. Ах, если бы вы знали, до чего я не выношу их манеру говорить. Пока полька молчит. Так вот этот Ибрагим отправил ее на дно, не дождавшись, когда она отправится на кладбище. Я отправлюсь к ней в гости. Если бы знали, как принимают поляки. В их нравах есть что-то лакейское. Поэтому скажу правду, я не хочу польку2. Предпочитаю грузинку, вот эту вот, которую родители продали от любви, предпочитая, чтобы дочь жила в богатстве3. Вот она и живет на дне моря. У нее черные косы, такие же, как у моей матери. У нее карие глаза, совсем как у моей матери. Что вы понимаете в этом, Суваров, вы, американец, ничего дальше собственного носа не видите, а я вижу, я прозорливец, я поэт Ильязд, глаза мои проникают на дно морское и всех вижу, до моей грузинки включительно.

Лагерь философов начинался у самой воды и нескончаемыми аллеями уходил в вышину и далее в глубь острова. Наряженные в белые рубахи и такие же штаны, все одинаковые, философы, без исключения, сидели кто на траве, кто на песчаных откосах, кто на морских голышах, перед последним отплытием. Не будь нескольких разноцветных флажков, прикрепленных к высоким шестам, нельзя было бы заключить что-либо о подразделениях. Белоснежный сей стан. Но оранжевый лоскуток налево отмечал стан философов в узком смысле этого слова, тогда как прямо цвет ярко-зеленый покрывал участок софистов, направо стяг белых не покидал убежденных белых армейцев и, наконец, у самой воды малиновый флаг, который никто не решился заменить просто красным в середине сборища ивановых-разумников4. Казалось, зализанная и до противного сахарная картина в самом передвижническом вкусе. Ряженые на иной лад, чем тогда в Софии, и только. Обязательно длиннобородые попы расхаживали между группами, усиленно кадя, и, по мере <того> как приближались к берегу Суваров и Ильязд, стало слышным молитвенное пенье, такое же приторное, как и вся эта картина, такое же давно прошедшее, как все эти белые косоворотки, фуражки с кокардою, пуговицы с орлами, благодушные и доверчивые морды с глазами самодуров, наперсные кресты священников, невероятный пикник под умирающим летом, последнее баловство и невинная самая прогулка.

Ильязд еще раз спросил себя: всерьез ли все это? И продолжал спрашивать себя, когда, причалив на берег с Суваровым, лежали они среди этих отдыхающих на траве белоснежных солдат, из которых никто не двигался, точно вылеплены они были из мыла. Какие цацы? Молочные барашки? Сахарные фигурки? Непорочные отроки? А ведь дай преуспеть этим недотрогам, так такие разведут завтра в Стамбуле зверства, перережут детей, повыпотрошат, предварительно изнасиловав, женщин, повыжгут папиросами глаза старикам и так все засрут, что придется потом из санитарных мер сжечь весь город. Какая умилительная картина! Но Алемдар, разве Алемдар спит? Разве он позволит безоружным этим пока болванам добраться до их складов за мечетью Ахмета? Приятная перспектива, с другой стороны, нечего сказать? Скорее бы предупредить Триодина. Где Триодин? Триодина, скорее покажите мне Триодина!

Но Триодин никогда не был таким. Точно весь из камня, с лицом каменным и речью из камня5. И камнями его речи был расстрелян бедный Ильязд.

– Ни слова, ни слова, – кричал Триодин, завидев Ильязда, – я не позво<лю> вам говорить, прежде чем вы не выслушаете меня! Я знаю, что вы принесли дурные вести. Ибо разве вы приносите когда-нибудь что-либо, кроме дурных вестей? Точно с самого начала вы порешили ничего другого не делать, кроме карканья. Я был бы доволен, если бы вы остались сегодня сидеть дома, Ильязд. Но, признаюсь, мне было бы грустно, если бы вас не было здесь сегодня, Ильязд. Слушайте же меня, слушайте меня как следует, Ильязд.

Но он нисколько не волновался. В его голосе не было ни обычной плаксивости, ни неизменной истерики. Он почти кричал, но с уверенностью, которая заставляла Ильязда слушать.

– Поймите, что бы вы мне ни сказали, какую бы вы дурную новость нам ни принесли, она решительно ничего изменить не может. Понимаете, она нас не остановит, если бы вы даже сказали, что на том берегу нас ждет немедленная гибель. Нам ничего другого не остается, мы не можем отступить. История, быть может, достаточно затянувшаяся, накануне развязки, к которой она наконец подошла логически, и никаких человеческих сил не хватит, чтобы эту развязку отложить. Я не хочу быть фанфароном, я не уверен, чтобы мы выиграли. Но вы ошибетесь, если припишете мне сознание, что мы идем на гибель. Нет, мы можем выиграть и проиграть, у нас половина шансов на выигрыш и желание выиграть, вера, если хотите, есть один из шансов. Не лучше ли поэтому, чтобы вы отказались от ваших, добросовестно выполняемых вами в течение года обязанностей пораженца. Вы уменьшите наши шансы, быть может, и только, но ничему не воспрепятствуете иному, так как мы подходим к концу нашей исторической роли, которую мы так же сыграем, как вы вашу неблагодарную роль.

Триодин поднял резко правую руку, посмотрел любовно на взметнувшиеся вверх воздушные шары, прочел почти про себя по буквам, но глуховатый Ильязд различил по движению губ слово из пяти букв – Есосрюс6, и глубоко вздохнув:

– Я надеюсь поэтому, что вы так и сохраните про себя вашу ужасную новость. Но, прежде чем вас отпустить, – он так и сказал: “отпустить”, словно уже был князем, – я хотел, чтобы подумали как следует, правильно ли поняли вашу собственную роль. Посмотрите, никому не предлагали такого выбора, как вам, Ильязд. От преемника Хаджи-Бабы до преемника бен Озилио до мессии включительно, не говоря о всяких соблазнах Пера, чем бы только не могли вы стать, Ильязд. Но вы предпочли до сих пор оставаться ничем, ничего не делать, ничем не увлекаться и, помещенный волей судеб на перекрестке, не только ничего не сделали, чтобы облегчить работу философов, но всячески старались их обескуражить.

Скажите, Ильязд, откуда эта собачья старость вашего сердца? Неужели вы все запамятовали, неужели год вашей жизни в Стамбуле и системы зарывать голову в песок изгладил из вашей памяти ваше собственное прошлое? Не были ли вы когда-то чемпионом распада России? Не проповедовали ли возврат к удельному строю? Не были ли идеологом страны тысячи республик и не странствовали в горах Понта, проповедуя возрождение угаснувших издавна государств? Не призывали проснуться мертвые города? Собрание большевиков показалось вам повторением московской истории и Ленин чуть ли не Калитой? Не ошибаетесь ли вы, Ильязд, давая подобный простор вашим вкусам и сопоставлениям? И, наконец, подумайте, разве вы не видите, что Константинополь умирает? Что ему предназначена судьба Петербурга? Что турецкая столица, даже в случае их победы, все-таки останется в Ангоре? Что в цепи цветущих городов-государств, которые вы неудачно пытались воскресить, Константинополь – последний город, и его угасание означает бесповоротно смерть Черного моря, на берегах которого вы провели вашу жизнь и которому вы отдали все ваши чувства?

Захват русскими Константинополя, начиная с Софии, внешнего предлога, чтобы объединить всю эту публику, вам кажется диким предприятием белогвардейского мракобесия и отрыжкою славянофильства? Но не ошибаетесь ли вы еще раз? Не будет ли это в некоторой степени возникновением латинской империи, только без латинян и, по всей вероятности, без империи? Что же до вандализма, то не вам сокрушаться о разрушении развалин, начале нового расцвета передней Азии, осуществлении вашей мечты, против которой вы упорно и глупо боретесь в течение года!

Нелепый Ильязд! В течение года дружил он с Триодиным, восторгался “тридцать одним”7, воздушными шарами и прочими чудачествами и совершенно проглядел за ними Триодина настоящего. И насколько не соответствовал этот настоящий, который был перед ним теперь, ложному его представлению! Голос, рост, повадки, движения, цвет глаз и волос, выражение лица – все это было совсем не тем, непривычным, незнакомым. Но каким звоном подлинного металла звенел теперь этот удивительный, испепеляющий, никогда доселе не слыханный голос:

– Не вы ли говорили когда-то в ваших художественных докладах, Ильязд: мы молоды и наша молодость победит8? Вспомните. Вспомните хорошенько о самом себе. Бросьте вашу новую привычку характерного писателя доверяться внешности и вернитесь к прежнему классическому обычаю разбираться в сущности. Посмотрите, куда завела вас погоня за couleur locale9, особенностями, нравами и обычаями. Ваша новая любовь коллекционировать всяческую чепуху и культивировать детали. Вы разменялись на мелочи, позабыли о главном и потому проглядели, как в течение года те, кого вы по слепоте приняли за врагов, осуществляют ваше дело. Но вслушайтесь в мои слова, вслушайтесь, Ильязд. Слышите вы меня, начинаете улавливать мой голос? – оробелый Ильязд отвечал кивком головы, – не кажутся ли вам нелепыми ваши тревоги и опасения, и не стыдитесь вы вашего недавнего желания помешать нам? Слушайте, через несколько минут мы тронемся в путь. Смотрите, море благоприятствует нам. На всех этих лодках мы едем в Стамбул, словно на пикник. Мы там будем с наступлением сумерек. Разве мы не можем пристать в разных пунктах и без оружия? Но наши склады, и не тот только, который вы знаете, айв подземных цистернах (разве вы не знаете, что в Йеребатан-сарае недавно открыт ресторан?10), ждут нас. Ночь пройдет в занятиях, но рано утром, в шесть часов ровно – ах, ведь это час совпадения Юпитера и Сатурна, не правда ли, это-то и заставило вас придать нашему делу характер астрологический – София будет наша, а с ней город. Удастся ли нам продержаться? Но разве в октябре, – прошептал Триодин, наклоняясь к Ильязду, – мы спрашивали себя в Питере, удастся ли нам продержаться? Ну что, поняли?

Но Ильязд даже не вздрогнул под ударом этой государственной тайны. Он только отвернулся от Триодина и осмотрел поле11. Эти – советские? Что за неуклюжая выдумка? Чтобы его, Ильязда, привлечь на свою сторону и убедить в необходимости захвата Софии? И вдруг Ильязда охватила невыразимая жалость к самому себе. Действительно, до чего нелепо его поведение! Не заслужил <ли> он еще больших насмешек, чем эта последняя откровенность Триодина? Попутчик?12 Он, в течение года не ударивший пальцем о палец и только и следивший за развитием самоличной лени? Эти, кто бы они ни были, хоть что-нибудь делают, а он? Разве с самого начала жизни он что-нибудь сделал, чтобы осуществить или хотя бы защитить свои идеи? Разве бодрствовал, а не спал? Мимо него войны и революции прошли, а он так и не собрался в них участвовать. Как в детстве, в столетие со дня рождения Пушкина. Ильязду было пять лет. На елке в городском клубе собрали детей, и они должны были, держась за руки, ходить вокруг елки, за что каждый получил в награду юбилейное издание сочинений Пушкина. Ильязд не пожелал участвовать в хоре, книги не получил и потом заливался горькими слезами. “Такая манера осталась и теперь, – думал он, – воздержаться”. Почему, что за болезнь воли? Не все ли равно, белое или красное, верх или низ, на удачу или на гибель?13 Что за невыносимая, противная и давным-давно вышедшая из моды манера держаться особняком, грозиться собственными заданиями и в конце концов ничего не сделать, вечно цвести пустым цветом? Свободные города, тысячи республик и наконец просто затея, разве всего этого недостаточно, чтобы и иной Ильязд наконец встал под ружье?

– Ну что, поняли, откуда свистит ветер? – продолжал со свирепостью Триодин после некоторого молчания. – Мне очень жаль, товарищ, что я принужден кончить прямой речью вместо косвенной. Но мне редко приходилось встречать подобную недогадливость. Хорошо еще, что, несмотря на ваше исключительное место жилища, ваша помощь нам не понадобилась. Но, по крайней мере, не ройте себе яму, какого черта. И отчаливайте обратно, отправляйтесь домой и ждите распоряжений. Наш пароль до полночи – “Юпитер”, а после – “Сатурн”. Я вас не задерживаю.

Ильязд раскрыл рот и так и остался стоять, упершись в Триодина. Сомнений никаких на этот раз не было.

– Чего вы ждете? – рассердился Триодин.

– Простите, товарищ, – запел Ильязд, – но если это белогвардейское предприятие на самом деле затеяно Третьим Интернационалом14, в таком случае я должен непременно нарушить мое молчание и поставить вас в известность о противодействии, которое готовят турки.