Философия футуриста. Романы и заумные драмы

22
18
20
22
24
26
28
30

– Но спасибо тебе за возможность поболтать. Это мне здорово расправило утомленные нервы. Лучше даже, чем выспаться. Наполеон ложился спать во всякое время дня. Я предпочитаю вести беседу.

– До свиданья. Спасибо, во всяком случае, за желание предупредить. Плыви домой и жди событий. Ты нам еще понадобишься.

Ильязд пожал руку Триодина и стал медленно спускаться по косогору.

20

Константинополя больше не было. После подобного объяснения, когда весь прошлый год представился Ильязду цепью непостижимых заблуждений и уже заранее готов был считать Ильязд, что за первым превращением должны последовать иные, в настоящую минуту у сидящего в лодке одна была только уверенность, что возвращается он в Стамбул, все же остальное сомнительно, и, однако, сколь эта единственная уверенность была неколебима, приближаясь к противоположному берегу, убеждался все больше Ильязд, что он вовсе не возвращается. Он слишком хорошо изучил Стамбул и, в особенности, вид его с моря знал настолько хорошо, что мог в любую минуту воспроизвести его на бумаге и с любой точки зрения, с юга или с востока, и <как> с моря, так и с птичьего полета, и потому и речи не могло быть о том, чтобы он ошибался. Перед Ильяздом не было больше Константинополя. За время ильяздова отсутствия, за какие-нибудь двенадцать или около того часов, Константинополь перестал существовать. Впереди, все явственнее вырисовываясь в тумане, по мере того как неутомимые гребцы гнали все дальше лодку и все ниже сходил к закату день, выступал город, который мог бы обмануть незнатока, так что незнаток принял бы его, пожалуй, за Константинополь, но, разумеется, не мог обмануть Ильязда, и тот быстро заметил, что это только подобие исчезнувшего города, а Константинополя больше нет и никогда не будет. Если бы море было значительно спокойнее, быть может, сумел бы отыскать в неясных, скользивших под водой формах и красках потонувший, быть может, город. Но вид нового был настолько примечателен, что Ильязд и не стал доискиваться, куда делся прежний.

И действительно, возможно ли быть слепым до такой степени? Не ошибается ли Ильязд, заключая, что он проглядел настоящего Триодина? Не правильнее ли сказать, что новый Триодин – вовсе не Триодин, как новый Константинополь – вовсе не Константинополь, что и он, Ильязд, вероятно, вовсе не Ильязд, нет никакой преемственности между вчера и сегодня, новый мир, новый облик, новое содержание, за ночь все прежнее было сметено, уничтожено и освободившиеся места заняли новые предметы. Революция – волшебник и единственное на земле чудо. И он, Ильязд, вовсе не ошибался в течение года, в течение года все прошло, как должно было пройти, это советский ветер, подувший вчера, смел без остатков старую рухлядь, психопата Триодина, грязную турецкую столицу и бесполезного Ильязда. И не прозревший, а новый, только что родившийся человек смотрел на только что возникший город.

Все, решительно все вокруг было новым. Воздух, вновь по-древнему добродетельный, был настолько густ, что Ильязд и лодочники должны были ударами рук разгонять его тягостные слои. Наполненное клокочущей лавой море подбрасывало на высоту огненные фонтаны, и пар, подымаясь из глубин, взрывал густую и липкую поверхность вод. Откуда именно текла эта лава, стремившаяся с востока и все относившая лодку, не было видно. Но там, за берегом, действующие вулканы сворачивали облака и разгоняли во все концы отблески огненных столбов. Изне-можденное солнце, скрытое за дымом и пеплом, где<-то> падало на берег. Лодочники, обливаясь потом, сняли рубахи, и по их мокрой коже замелькали и забегали пламенные языки. Было видно, как кирпич дальних зданий накалялся и трескался. Сады чернели издали сонмами обуглившихся стволов. И растекающаяся лава, подымаясь все выше, опрокидывала один за другим покинутые обитателями дворцы.

Пристав к берегу, лодочники, покинув Ильязда, бежали с криками и, схватив руками за головы, исчезли в темноте. Несмотря на толстые подошвы подкованных башмаков, Ильязд с трудом выносил жар раскаленных каменных плит и почвы. Он также бросился бежать в направлении противоположном, туда, где, по его воспоминаниям, была дорога, подымающаяся к жилищу. Но он не мог сказать теперь, подымался ли он или передвигался по ровному или даже под гору. Не мог также сказать, выбрал ли правильный путь, так как пространство продолжало поглощать его, но он ничего не узнавал вокруг: ни развалин, ни фонтана, ни улочки, и ничего не находил похожего хотя бы на их окрестности. Наконец, он заметил, что не бежит, не идет, не передвигается, словом, а держится на одном месте и это город надвигается на него, бежит на него, пробегает мимо, вертится вокруг, подставляя взглядам Ильязда безлюдные, не то мертвые, не то сияющие, не то вовсе еще не родившиеся и раскаленные площади, переулки и улицы.

Ленинград! Он был наконец перед Ильяздом, великий город, вызванный к жизни волею северного философа1. Наброшенный, вместо холодных берегов, на теплые, переместивший ось советских держав на юг, передовой пост наступления, давно жданного, на юг и на запад. И по мере того как Ильязд продолжал биться в паутине его улиц, зарево извержений делало все более ясным его улицы, приготовленные для миллионов, которые скоро-скоро хлынут повсюду, но пока ни один шаг, ни одно колесо, ни лик, ни крик не нарушали удивительной тишины. Даже море подавило свой шум, чтобы не нарушать удивительного молчания, в котором рождался город.

Напрасно пытался Ильязд узнать в этом сооружении что-либо, напоминавшее об исчезнувшем Константинополе. Тщетно глядя на змеившуюся перед ним улицу, присматривался к домам, к самой линии улицы, рассуждая, что если дома не те, то, по крайней мере, линия та же, – но узнать, какую улицу сменили, это узнать не было возможности. И площади не напоминали прежних, и нельзя даже было сказать, куда делись константинопольские холмы. “А София? – подумал Ильязд. – София тоже исчезла?” – спросил он себя с затаенной надеждой и облегчением. Если так, то уже одно это оправдывает великолепно Ленина. Разумеется, переделывать города – это достойно уважения. Но прежде всего надо снять Кремль, разрушить соборы, уничтожить всю эту архитектурную рухлядь, которая давит, которая мешает жить, которая ему, Ильязду, мешала жить в течение года, почему он и прозевал и Макара Триодина, и работу философов, и то, как в ночи под землей они сторожили этот великий и новый советский город, увенчанный вместо царя именем Ленина.

Ильязд засмеялся и оперся спиной на какую-то стену. Теперь жар кирпичей не пугал его. Напротив, он вызывал в его теле смешанную с усталостью теплоту, быть может, даже клонил ко сну. Ильязд еще раз посмотрел на новые улицы, засмеялся вновь и прикрыл глаза. Для чего, спрашивается, Триодин продолжает ломать комедию, когда все уже сделано. Чтобы лишний раз подурачиться над Ильяздом. И потом за истекшие сутки выбросили прочь всю заваль, всех врагов, советский ветер смел все. Да и как же было ему не смести, когда он дул с такой силой. С кем же воевать, все кончено. “Все кончено”, – повторил он еще раз, раскрыв глаза. Разве вот этот новый город, Ленинград, сменивший Константинополь, потому что красные волны докатились уже до Босфора и Советы захватили проливы, – не доказательство того, что все кончено? Разве то, что наконец, о, сколь наконец, Советы перевалили за границу бывшей России, не доказательство, что советская власть для всего мира и что все кончено? И разве то, что Черное море теперь стало внутренним озером и что уже никакие силы не вызовут к жизни его берега, разве не все кончено? Разве то, что мечты Ильязда о стране тысячи республик, о возрождении Понтиды, должны быть окончательно сданы в архив и Триодин солгал, говоря о новой латинской империи, разве с этим не кончено? Зачем же Ильязду волноваться? Обошлись без него, и отлично. Не мешает после такого переезда и беглой скачки по воспаленным улицам лечь и основательно выспаться.

Он медленно опустился, сел, снял с себя обувь, потом платье, белье, все, что на нем было, свернул в узел и бросил через стену в пустырь. Вскарабкался и теперь голый стоял над морем. Ему принесут новые одежды, разумеется, думал он, скорее бы только, холодно. Яя2 принесет и корону, и мантию, и прочие принадлежности его будущего звания царя царей. Если царство коммунизма, почему бы и не царь царей. Нет, Яя ничего больше не принесет. Хорошо, если ему удастся достать что бы то ни было, новое, какую-нибудь форму. Яя и сам больше не явится, ведь Константинополь уже умер.

– Жалею ли я? – спросил себя громко Ильязд. – Нет, не жалею. Нет, не жалею, – закричал. – Не жалею, не жалею, – прислушиваясь, нет ли эха. Но эха не было. В непостижимом одиночестве, начинавший зябнуть, выкрикивая обрывки слов, переминаясь с ноги с на ногу, подпрыгивая, уже беснуясь, Ильязд метался по небольшому участку приморской стены, от одного выреза до другого, время от времени останавливаясь и не понимая, почему же так тихо, почему так прохладно, больше нет ни извержения, ни зарева, а одна только последняя ночь человечества. И вытянув руки, и потрясая кулаками, кричал: – Не жалею, не жалею.

“А Хаджи-Баба?” – подумал он вдруг. И неожиданно ему вдруг действительно стало холодно. Захотел оказаться у себя дома. Согреться, выпить чаю, расположиться на матрасе и приняться при свечке выпиливать бессмысленные стихи. Сразу пропал пыл и к новому городу, и к ночным событиям.

Ибо все могло пройти и исчезнуть. Обрушиться храмы, города, государства, а бессмертный Хаджи все также будет сидеть, поджав ноги, и бормотать все те же пустяки. Все также будет он тянуть свой чубук, кряхтеть и кашлять и штопать изношенные штаны. Все также будут цвести его глаза и рокотать речь, отливать серебром виски и пламенеть борода, все таким же останется его гостеприимство и пухлой ладонь.

“Отчаянье, стучись в мою дверь. Сколько бы я ни медлил, я все равно впущу тебя”.

– Это вы, Ильязд, в чем дело, почему вы раздеты? – Ильязд видел, как из темноты выступил Триодин. Он тяжело дышал, прерывал каждое слово на половине и сплевывал набегавшую слюну. – Хорошо бы передохнуть минуту, да лучше не садиться, – продолжал он, уже позабыв о вопросе и не дожидаясь ответа. Он упер руки в бока и стал ходить взад и вперед, с шумом втягивая воздух через ноздри3.

– Вы и сегодня не смогли расстаться с вашими шутовскими шарами, – вдруг огрызнулся Ильязд, удивившись самому себе.

– Необходимо, меня могут иначе не узнать. Я только что сделал не менее пяти километров. Айя София может считаться окруженной. Единственный подступ остается с моря. Вас нарочно оставили тут.

– Где тут?