Второе сердце

22
18
20
22
24
26
28
30

Думать об этом не хотелось, да если бы и хотелось — ничего уже не получилось бы… Переход в иное состояние произошел, как всегда, незаметно, «термоядерная реакция» (так называл это состояние Роман) стремительно набирала силу. Школьная спортплощадка звучала бесшабашно и празднично. Верховодил ударник, едва поспевая за ударами мяча. Неритмично всплескивал аккорды рояль, посвистывала флейта. Захлебывались саксофоны… И не было на этом празднике и разбое звуков места для боли той оборвавшейся пятнадцать лет назад струны в мальчишечьей груди слева.

Телебашня за открытым окном кабинета до самого кончика светилась в лучах заполуденного солнца. Конец августа. Впереди — бабье лето. Еще далеко до осенних туманов, лягушачьей измороси, занудных балтийских ветров.

За два года, минувших с того дня, как он совсем по-будничному вошел сюда и поставил на стол свой старомодный письменный прибор, Тарасов успел привыкнуть к пейзажу за окном, изучить до неуловимых первым взглядом подробностей и полюбить его. Только временами, когда от всей телебашни смутно виднелось лишь ее основание, а сама она или вовсе бывала скрыта туманом, или, при перемене ветра, едва угадывалась за серой пеленой, Тарасов начинал чувствовать какую-то угнетенность, задергивал шторы, зажигал настольную лампу.

Просигналил видеотелефон — ВТ. Тарасов щелкнул тумблером, и на экране возникли темные очки доктора Соколова.

— Простите, Виктор Александрович, за беспокойство, но мне бы хотелось при завтрашнем обходе сказать что-либо определенное своему новому подопечному… Вы не посмотрели его историю?

— Посмотрел.

— Ну и?..

— С операцией повременим, Иван Иванович! Есть у меня сомнения. Давайте в пятницу обсудим.

— Хорошо, хорошо!

Тарасов выключил ВТ и соединился с приемной.

— Тамара! Меня нет. Я — на… на… Ну, сама придумай — где я!

— Придумаю. Куда пойдем вечером?

— Вечером и сообразим… Да, если позвонит Петраков — соедини. Только с ним.

Времени в этом кабинете стало катастрофически не хватать. Третий месяц не закончить статью для «Медицинских новостей» — лучше бы не обещал…

Виктор Александрович достал кипу бумаги, отложил в сторону исписанные листы черновика, выровнял стопку чистых. Он никогда не пользовался ультрасовременным диктофоном, поблескивавшим темной полировкой в углу на журнальном столике. Сам процесс писания — металлическим пером, черными чернилами, на плотной мелованной бумаге — доставлял ему совершенно особое удовольствие — неторопливой беседы с кем-то мудрым, все понимающим и запоминающим навсегда, настраивал на нужный лад, усугублял интимность этого интимнейшего дела — изложения мыслей. Как-то по случаю он долго и путано объяснял Роману Петракову свою привязанность к тусклому письменному прибору с двумя авторучками в виде ракет давно устаревшей формы, пузырьку чернил, добротности бумаги… Роман внимательно слушал, размеренно кивал и, даже когда Тарасов умолк, кивать перестал не сразу. А через неделю прислал лист испещренной пляшущими значками нотной бумаги с выведенным вверху тушью: «Р. Петраков — В. Тарасову. Опус № 299». Лист нотной бумаги и магнитофонную кассету. Звучала музыка, клубилась пыль веков, отчетливо слышался скрип гусиных перьев, монотонно бил вечерний колокол; были в музыке — отдаленная тревога, и суетность, и уверенное спокойствие. И что-то еще — сверх его, Тарасова, понимания, но казавшееся очень точным и бездонным.

Позвонит ли Роман сегодня? Даст ли согласие?..

В двенадцатилетнем возрасте ему сделали первую операцию — после сердечного приступа на школьной спортплощадке. Оперировали (это уже по рассказам Веры Ивановны, матери Романа) поспешно, понимая, что медлить нельзя ни дня. Не очень удачно прооперировали… Удивлялись исключительности случая: врожденный порок сердца с незапамятных времен умели безошибочно определять при рождении ребенка, а тут — такое проявление на двенадцатом году. Расспрашивали, какие болезни перенес сын, не жаловался ли раньше на одышку, боли, недомогание… Через десять лет оперировали вторично — уже в этой клинике, на этом отделении. Тарасов тщательно изучил архивные материалы: выполнили все как надо, по последнему слову медицины, устранили, насколько оказалось возможно, последствия промахов, допущенных при первой операции. Но из материалов было ясно и то, что при очередном осложнении с сердцем Романа ничего больше нельзя будет сделать. И вот теперь оно, осложнение, наступило — еще через восемь лет. И ничего, действительно, нельзя сделать, кроме… Согласия на это «кроме» Тарасов и ждал.

Полвека, пожалуй, минуло с той поры, как общими усилиями медиков мира последние камни преткновения были убраны с пути и пересадка сердца перешла в разряд почти заурядных операций. Только собственными руками Виктор Александрович сделал их более сорока, не имея ни одного случая неблагополучного исхода. Однако дела этого не любил, всякий раз подолгу потом не мог выйти из состояния непонятной для окружающих подавленности, а в день операции, сняв забрызганный кровью халат, сразу же уезжал из клиники и к вечеру напивался в дым. С недавнего времени, достаточно уверившись в мастерстве своих помощников, всю подготовительную часть — обработку донора — он стал поручать им. Вид развороченной груди, переломанных ребер, рассеченных мышц, искромсанных в спешке внутренних органов молодого, час-два назад полного сил человека действовал удручающе. Справедливо-здравые рассуждения о том, что ему, этому человеку, все равно ничем уже не поможешь, что на его несчастье можно все-таки затеплить счастье другого, помогали мало. Хирург Тарасов жестко отчитывал Тарасова-нехирурга, но последний поделать с собой ничего не мог…

— Виктор Александрович! Петраков…

Тарасов торопливо включил ВТ: