— Значит, пока не звонил…
Они помолчали.
— Ты, Витя, не хуже меня знаешь, что Роман не трус. Почему медлит — не пойму. Может, через Клавдию на него нажать?
— С Клавдией он не встречается. И к ВТ не подходит, когда она звонит.
— Поссорились?
— Ссоры никакой вроде не было. Ни с того ни с сего…
— Роман задурил?
— Роман. Клава меня просила поговорить с ним, я пробовал, да без толку: молчит и раздражается.
— Дела тут у вас… Ладно, ждать так ждать. Будут новости — сообщи. Будь здоров!
— До свидания, Дим Димыч!
…Полого сползшее со своих высот солнце прильнуло к подножию телебашни.
— Ты, дорогой, никак ночевать на работе собрался?
— Сейчас идем, Томочка.
— Придумал что-нибудь насчет вечера?
— По пути придумаем!
На ожидающем листе бумаги корчила чертеночьи рожицы размалеванных букв единственная и незаконченная фраза: «Сроки сохранения органов, отторгнутых у доноров для трансплантации…» Тарасов скомкал и бросил лист в мусорную корзину.
Несладко в двенадцать лет остаться вне спорта: без уроков физкультуры, без спортплощадки после занятий, без велосипеда — летом, лыж — зимой; нелегко забывать ладоням рук упругость мяча, ногам — ноющую усталость и пощипывание кончиков пальцев, прихваченных морозом, когда сняты в раздевалке коньки и пора отправляться домой. Невесело смотреть из окна своей комнаты на приятелей, дотемна бегающих во дворе, забывающих за играми обо всем на свете — и о твоем существовании тоже. Не сразу Роман свыкся с выпавшей на его долю несправедливостью.
Уйму времени, остававшегося теперь после выполнения домашних заданий, надо было чем-то заполнять, и он читал подряд книги всех веков и народов, стоявшие в шкафах и на скрипучих стеллажах вдоль стен комнат и коридора. Как-то в одном из шкафов обнаружил он допотопный магнитофон. Магнитофон пылился в нижнем ящике, над которым на узких полках, разделенных на секции, лежали кассеты. У каждой секции желтел наклеенный ярлычок: «Бетховен», «Чайковский», «Скрябин», «Шостакович», «Джаз, XX, 30-е»… С тех пор в квартире Петраковых постоянно звучала музыка — приглушенно, если кто-нибудь кроме Романа был дома, громче — когда Роман оставался один. Под музыку он делал уроки, под музыку читал, собирался в школу, ложился спать.
Потрепанный самоучитель попался Роману позднее, уже после того, как он начал пробовать повторить на пианино ту или иную понравившуюся ему мелодию. Он и без самоучителя разобрался в простой системе черных и белых клавишей. Повторяемость звуков оказалась давно знакомой, много раз встречавшейся в жизни… Альма, овчарка соседа сверху, принесла щенят. Когда щенки окрепли, сосед куда-то всех отдал, оставив при матери одного кобелька Боба. На прогулках Боб лаял почти непрерывно, задиристо и звонко, Альма же — изредка, глухо и понарошке сердито, успокаивая своего не в меру шумного отпрыска. Но их лай при этом были абсолютно похожи, только на пианино клавиши Альмы располагались слева, а клавиши Боба — справа…
Музыкальным способностям сына мать, удивилась чуть-чуть испуганно и удивление это сохранила уже навсегда. Отец Романа, смеясь, втолковывал ей, что изумляться нечему: мол, детская кроватка с самого рождения сына стояла в комнате, набитой инструментами (он тыкал пальцем в сторону пианино, черневшего в углу, скрипки и корнета, лежавших на шкафу, балалайки, висевшей на стене), от них-де ему и передалось. Когда же Вера Ивановна повела Романа в музыкальную школу, Дмитрий Дмитриевич тяжело вздохнул: «Все матери одинаковые…» Ему (это Роман узнал позднее) было отчего вздыхать.