История сионизма

22
18
20
22
24
26
28
30

Первые несколько лет казалось, что конфликт можно удержать в рамках «Мапаи», поскольку две главные фракции были пропорционально представлены во всех органах, занимающихся выработкой политического курса. Начало II мировой войны и смертельная угроза, нависшая над еврейской общиной, также затормозили развитие конфликта. Но затем большинство в «Мапаи» пришли к выводу о том, что сохранение внутренних противоречий недопустимо, поскольку они парализуют деятельность всей партии. Члены «Мапаи» и, прежде всего, все ее выборные представители должны соблюдать партийную дисциплину. Поэтому на конференции «Мапаи» в поселении Кфар Виткин в 1942 г. было принято решение о запрете фракций. В результате «Сиа Бет» отделилась от «Мапаи» и в мае 1944 г. превратилась в независимую партию, приняв старое название — «Ахдут Ха’авода» («Трудовой союз»). В апреле 1906 г. она слилась с левой «Поале Сион», которая в 1937 г. вернулась в сионистский конгресс после того, как бойкотировала его несколько десятилетий. В январе 1948 г., накануне возникновения государства Израиль, левые трудовики предприняли очередной шаг на пути к единству: «Ахдут Ха’авода» и «Хашомер Хацаир» решили создать партию «Мапам» («Мифлегет Поалим Меухедет» — «Объединенная рабочая партия»). С возникновением государства Израиль утратили свой смысл старинные разногласия между сторонниками двухнационального государства («Хашомер Хацаир») и приверженцами борьбы с мандатным правительством и создания еврейского государства на всей территории Палестины («Ахдут Ха’авода»). Представители «Мапам» вошли в правительство Израиля, большинство в котором составили члены двух социалистических партий.

Однако «Мапам», похоже, родилась под несчастливой звездой, ибо, как только миновала непосредственная внешняя угроза, эта партия почти сразу же распалась. Советская политика становилась все более антиизраильской (и антиеврейской) в последние годы сталинского режима, когда одна чистка следовала за другой почти без перерыва. В результате «Трудовому союзу» было все сложнее разделять энтузиазм «Хашомер Хацаир» по отношению к России, которую лидеры этой группировки подчас называли своим «вторым отечеством». В 1952 г. пражский суд приговорил Мордехая Орена, одного из ведущих деятелей «Хашомер Хацаир», к длительному тюремному заключению по совершенно нелепому обвинению. Это и несколько других подобных потрясений повергли партию в глубокий внутренний кризис, который после ожесточенных споров привел в 1954 г. к окончательному расколу. «Ахдут Ха’авода» так никогда и не признала марксизм-ленинизм, который стал важной частью доктрины «Хашомер Хацаир». В 1948 г. подобные идеологические разногласия выглядели незначительными, но пять лет спустя оказались гораздо более важными.

Впрочем, все эти события происходили уже после основания государства Израиль, а поэтому лежат за пределами темы данного обзора. То же самое относится к расколам рядов «Мапаи», случившимся, когда Бен-Гурион поссорился с Лавоном, а позднее — с Эшколем, в результате чего в 1965 г. была основана партия «Рафи». Но, как ни странно, все эти расколы в конечном счете привели к сплочению в рядах трудового движения: в 1965 г. «Трудовой союз» слился с «Мапаи», в 1968 г. к «Мапаи» присоединились большинство членов «Рафи», а в 1969 г. «Хашомер Хацаир» после долгих метаний и внутренних распрей также влилась в этот лейбористский «блок» (ма’арах). Более прочный, чем обычная коалиция, но менее тесный, чем полное слияние, ма’арах явился важной вехой в истории еврейского трудового движения. Прошло более шестидесяти лет, но великая цель была достигнута: впервые за всю свою историю подавляющее большинство членов лейбористского сионизма собрались под одной крышей и выработали согласие по большинству главных политических вопросов.

В более широком контексте можно увидеть параллели между историей лейборизма в Палестине и историей социалистических движений в других странах. Как и в других партиях, в палестинском лейборизме выделялись левое и правое крыло — или, точнее, «радикальная» и «реформистская» ветви. Но объективные условия с самого начала ограничили спектр доступных этому движению революционных действий. Еврейскому пролетариату в Палестине еще только предстояло возникнуть — поначалу его просто не существовало. «Левые» с такой же готовностью, как и «реформисты», приняли политику «конструктивизма», несмотря на то, что она подразумевала серьезные перемены в их идеологической платформе. «Левые», в основном, были сосредоточены в киббуцах. Они так и не завоевали широкой поддержки в городах, и этот факт (в сочетании с присущим им догматизмом) еще больше ограничил их эффективность как политической силы. «Реформисты», по существу, были сторонниками прагматического подхода. Они стремились создать, по возможности, справедливое общество, роль политического гегемона в котором будет принадлежать трудовому сионизму. В этом отношении их деятельность увенчалась успехом. Еврейская община в Палестине была в высокой степени эгалитарна: так, на момент образования государства Израиль соотношение между минимальной и максимальной по стране заработной платой составляло примерно 1:2,5. Кроме того, наблюдалась устойчивая тенденция к сдвигу всех слоев населения вверх по социальной лестнице и, так сказать, к депролетаризации. Лишь небольшая доля халуцим, прибывших 20–30 лет назад со второй, третьей и четвертой алиями, по-прежнему занимались физическим трудом. Большинство же иммигрантов тех времен уже продвинулись к более высокому положению в обществе и заняли ключевые позиции в политике, экономике и социальной жизни. Это был вполне естественный процесс, и жалобы на утрату пионерского духа кажутся неуместными в стране, вышедшей из фазы пионерского освоения территории. В течение нескольких десятилетий приоритет сельскохозяйственных поселений над другими сферами экономики оставался жизненной необходимостью, но по мере бурного развития сельскохозяйственной техники потребность в большом количестве рабочих рук на фермах отпала, как и в других развитых странах, и киббуцы начали понемногу приходить в упадок. В 1930 г. 2,5 % еврейского населения Палестины жило в киббуцах. К 1947 г. доля киббуцников возросла до 7,3 %, но спустя двадцать лет снова упала — до 3,9 %. Молодежные движения также утратили первостепенное значение. «Хехалуц» прекратила свое существование, и новых кандидатов на жизнь в киббуцах стало далеко не так много, как прежде. Да и в любом случае сельскохозяйственные поселения не смогли бы принять всю большую волну иммиграции, пришедшуюся на начало 1950-х гг.

По мере того как старожилы карабкались вверх по социальной лестнице, новые иммигранты занимали освободившиеся места. Еврейские рабочие (судя по частоте и активности забастовок) отстаивали свои интересы не менее воинственно, чем рабочие в любой другой стране. Но в то же время многие из них хотели качественно изменить свою жизнь, занять более высокое положение в обществе или, по крайней мере, обеспечить лучшее будущее своим детям. Процесс депролетаризации ускорился и под влиянием объективных тенденций: рост производительности труда и новые технологии вели к относительному сокращению численности рабочего класса. В том, что касается курса зарубежной политики, левые трудовики по-прежнему расходились с реформистами, несмотря на враждебное отношение Советского Союза и мирового коммунистического движения к сионизму. Теоретически эти радикалы отстаивали идею пролетарского интернационализма, считая арабских рабочих своими союзниками в классовой борьбе за социалистическую двухнациональную Палестину. Но поскольку Советский Союз их отвергал, а среди арабов так и не удалось найти реальной поддержки, то свобода действий крайне левых представителей сионистского лагеря была жестко ограничена. Когда арабы нападали на их поселения, им приходилось защищаться, не задумываясь о классовой принадлежности тех, кто в них стреляет. Авторитет Борохова не помогал разрешить проблемы, вставшие перед левыми трудовиками в 1930-е гг. и позднее.

В трудах Сиркина также не находилось ориентиров для «Мапаи», которая стала ведущей партией в сионистском движении и в еврейской общине Палестины. Лидеры «Поале Сион» вынуждены были постепенно отказываться от своих радикальных лозунгов. Как и европейские социал-демократические партии, основная масса еврейских социалистов со временем становилась все менее и менее идеологизированной. Подобно тому, как создавал проблемы двойственный характер Хистадрут — одновременно профсоюза и работодателя, — так и двойственный характер «Мапаи» порождал серьезные дилеммы: ведь она являлась государственной партией и выразителем интересов рабочего класса в одном лице. Численность «Мапаи» не возросла десятикратно (как случилось с Хистадрут в период с 1920 по 1926 г.), однако в ней тоже происходили неизбежные и достаточно быстрые перемены. Широко распространившаяся бюрократия породила свойственный ей протекционизм (хотя коррупция в открытом виде встречалась редко), а многие вступали в партию только для того, чтобы повысить свои шансы на профессиональную карьеру. Однако, в отличие от социал-демократических партий Италии и Франции, «Мапаи» располагала внутренними ресурсами и была достаточно гибкой, чтобы приспосабливаться к меняющимся условиям. Ей удалось преобразиться в движение, политические установки которого были привлекательны не только для представителей рабочего класса. Она с успехом производила впечатление вполне современной партии, располагающей широкой массовой поддержкой и способным руководством, достойной управлять жизнью нового общества.

Такая трансформация, с необходимостью подразумевавшая отказ от идеалов второй и третьей алий, не могла не повлечь за собой внутренний кризис. Возникло множество вопросов. В чем на самом деле заключался смысл существования «Мапаи»? Какова была ее политическая ориентация? Чем она отличалась от других политических партий? И наконец, что может привлечь к ней молодое поколение? При всей своей неприязни к догматическому социализму члены «Хапоэль Хацаир» и такие лидеры, как Берл Кацнельсон, едва ли смирились бы с существованием общества, сложившегося под руководством той самой партии, которую они помогали создавать. Очень многое в этом обществе и этой партии вызвало бы у них неодобрение — и не столько с точки зрения политического курса, сколько в отношении самого образа жизни. Попытка создать общество, воплощающее в себе юношеские мечты, в самом лучшем случае удалась лишь отчасти. Но ведь то же самое происходило с социалистическими движениями в других странах! И, учитывая все сложности и ограничения, остается лишь восхищаться тем, какой заметный отпечаток все же наложило трудовое движение на израильское общество.

Кроме того, подрыв идеологических принципов оказал на «Мапаи» меньшее влияние, чем на другие социалистические партии, — потому, что эта партия с самого начала была более прагматична. Военное положение, на котором страна находилась с 1948 г., не способствовало пересмотру и возрождению идеологических доктрин. Как и в других демократических государствах, «Мапаи» превратилась в своего рода «передаточный механизм», работающий в обоих направлениях: она набрала инерцию и двигалась вперед независимо от своих политических установок и теоретической платформы. Достигнув своей первоначальной цели, она, возможно, устарела и изжила свою историческую роль. Но поскольку другой силы, способной занять ее место, не существовало, «Мапаи» продолжала играть решающую роль в политике Израиля.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В КРОВИ И ОГНЕ: ЖАБОТИНСКИИ И РЕВИЗИОНИЗМ

В период между двумя мировыми войнами сионистское движение находилось в состоянии ожесточенной внутренней войны. Каковы бы ни были его достоинства, это движение никогда не отличалось сплоченностью и единством. Даже в самые лучшие времена в его рядах продолжались внутренние раздоры, а когда наступал кризис, сионизм, ослабленный этими конфликтами, начинал буквально разрываться на части. После подписания Декларации Бальфура в стане сионистов на несколько лет воцарилась эйфория. Лишь немногие отказывались верить в то, что до мессианской эпохи рукой подать и что в самом ближайшем будущем в Палестине возникнет еврейское государство, где тысячи, а то и миллионы евреев обретут наконец свою родину. Казалось, вот-вот осуществится утопия Герцля, описанная им в «Старой новой земле». И только несколько самых дальновидных лидеров понимали, что настоящая борьба только начинается. Остальным же понадобились долгие годы, чтобы осознать, насколько медленным и мучительным будет продвижение к заветной цели.

Британская администрация в Палестине вовсе не проявляла особой симпатии к сионизму, а арабы были настроены откровенно враждебно. Влияние Декларации Бальфура постепенно сходило на нет. Иммигрантов было относительно немного, сельское хозяйство и промышленность развивались черепашьим шагом, а у сионистской организации не было средств на финансирование крупномасштабных проектов: 200 тысяч берлинских евреев тратили больше денег на социальную поддержку своей общины, чем весь еврейский народ — на развитие палестинской экономики. Сионисты наконец получили хартию, о которой мечтал Герцль, но будущее их программы оставалось столь же туманным, как и прежде. Наступил застой, а в некоторых отношениях — даже упадок, тогда как по всей Европе наблюдались зловещие признаки того, что положение еврейских общин в диаспоре вот-вот станет еще более шатким. Антисемитизм достиг еще более угрожающих масштабов, чем до I мировой войны. Экономический кризис 1930-х гг. поражал одну страну за другой, и на горизонте сгущались мрачные тучи политических потрясений.

Учитывая все эти обстоятельства, неудивительно, что многие сионисты проявляли недовольство официальной политикой своих лидеров. Исполнительный комитет упрекали в слабости и безынициативности, а вину за все неудачи возлагали лично на Вейцмана. Его обвиняли в нерешительности, в склонности слишком полагаться на Англию и в стремлении свести движение к «карманному сионизму», предав заветы Герцля и Нордау. Сначала такие настроения возобладали в Польше, где положение евреев становилось все более критическим; а вскоре призывы к более активным действиям стали раздаваться и из других стран. У этого оппозиционного движения был свой духовный лидер — Владимир (Зеев) Жаботинский, авторитет которого был столь велик, что невозможно изложить историю самого движения без постоянных ссылок на личность этого человека, сохранявшего свое влияние в течение двух десятилетий.

Жаботинский, этот «чудо-ребенок» русского сионизма, пользовался широкой известностью и восхищением уже в возрасте двадцати с небольшим лет. Он рано прославился как эссеист и блестящий оратор (возможно, лучший в рядах движения, многие члены которого не могли пожаловаться на недостаток красноречия). Он родился в Одессе в 1880 г. в семье, принадлежавшей к среднему классу, но быстро обедневшей после смерти отца. Молодой Жаботинский рос в жизнерадостной атмосфере этого приморского города, который в то время был крупным культурным центром и представлял собой бурлящий котел всевозможных наций и религий — космополитичный, яркий и красочный, открытый всем новым веяниям и идеям. В ранней юности Жаботинский не проявлял особого интереса к иудаизму; не присоединился он, в отличие от большинства своих современников, и к революционному движению[461]. Он любил русскую литературу, писал стихи на русском языке, а в возрасте шестнадцати лет начал публиковать эссе в местных газетах. Первым его вкладом в эссеистику стала тема, много лет сохранявшая свою актуальность: критика системы выпускных оценок в школе. Сначала Жаботинский учился в Швейцарии, затем — несколько дольше — в Италии, которая стала его второй духовной родиной. Здесь он с увлечением читал труды лидеров Рисорджименто. Существенно повлияли на него и более поздние авторы — например, Кроче. Жаботинский начал писать стихи на итальянском языке. Интерес к положению евреев пробуждался у него довольно медленно. Погромы 1904–1905 гг. застали его врасплох, как и многих представителей его поколения, и открыли ему глаза на реальность. Жаботинский принял участие в организации еврейской самообороны, перевел на русский язык стихотворение Бялика о кишиневской резне, а затем, в возрасте двадцати двух лет, был избран делегатом на 6-й сионистский конгресс, где (как он писал позднее) на него произвел колоссальное впечатление Герцль. Обратившись в новую веру, Жаботинский превратился в самого рьяного ее проповедника. Всего за несколько лет он стал профессиональным сионистом и агитатором, путешествовал по всей России и выступал с зажигательными речами. Как замечали Горький, Куприн и другие видные писатели того времени, эта одержимость Жаботинского еврейскими проблемами и сионизмом стала большой потерей для русской литературы. Но Жаботинский внезапно осознал, что в книгах его любимых русских писателей евреи нередко предстают в самом неблагоприятном свете; он ощутил также, насколько проблематично положение еврея, который хочет сам стать русским писателем[462]. Есть нечто противоестественное и недостойное, писал он, в том, что евреи празднуют столетний юбилей Гоголя, чьи рассказы полны антисемитских реплик.

Итак, Жаботинский страстно увлекся сионизмом, но его политические взгляды ни в коей мере не были более радикальны, чем взгляды многих его современников. Он выступал против проекта переселения евреев в Уганду, но позднее признавал, что эта проблема была не столь однозначна, как ему казалось в то время. Он принимал участие в организации Гельсингфорской встречи в ноябре 1906 г., на которой была принята резолюция о равных правах для евреев и для всех других национальностей Российской империи. Эти его действия могли показаться невинными кому угодно, но только не сионистам, для которых они являлись очевидным свидетельством отступничества. Почему Жаботинский заботился о полном равенстве в правах для евреев, если был убежден, вслед за Пинскером и Герцлем, что антисемитизм в Европе неуничтожим и что восточноевропейские евреи все равно обречены? Он не верил в возрождение нации за пределами Палестины, но и не собирался бойкотировать сионистское движение в диаспоре («Gegenwartsarbeit»). Работа Жаботинского в Константинополе, где он сотрудничал с Якобсоном, представлявшим Исполнительный комитет сионистов в турецкой столице, вскоре прекратилась — из-за разногласий по поводу книги о конечных целях сионизма, написанной голландским сионистским деятелем Яко-бусом Канном, которая могла привести к неприятным для сионизма компромиссам в Османской империи. Как ни странно, Жаботинский в данном случае стоял на позициях осторожности, а не «максимализма».

В 1914 г. он почувствовал, что зашел в тупик. В автобиографии, в редком для него приступе жалости к себе, Жаботинский писал: «Я напрасно потратил свою юность и начало зрелых лет. Возможно, мне следовало бы уехать в Эрец-Израиль, возможно, я должен был бежать в Рим, а возможно — основать политическую партию». Впрочем, подобные периоды депрессии у него продолжались недолго, ибо Жаботинский был, по существу, неисправимым оптимистом. Война заставила Жаботинского полностью изменить весь свой образ жизни. Она приблизила катастрофу для русских евреев, но также и предоставила сионистскому движению исторический шанс для реализации его целей. Жаботинский оказался в первых рядах этого движения: «буревестник» 1914 г. превратился к концу войны в выдающегося политического лидера и государственного деятеля.

Идея Еврейского легиона, занявшая теперь центральное место в работе Жаботинского, родилась еще в конце 1914 г., когда он был военным корреспондентом в Египте и узнал, что турецкие власти депортировали сотни молодых евреев. Он способствовал организации корпуса Муле, состоявшего из еврейских солдат и позднее участвовавшего в боевых действиях в Галлиполи. Однако в планы Жаботинского входило гораздо более серьезное предприятие; он потратил несколько лет и преодолел множество препятствий, прежде чем в августе 1917 г. в Лондоне было официально объявлено об учреждении Еврейского легиона. Легион прибыл в Палестину в марте следующего года и сыграл определенную (хотя и не самую существенную) роль на последнем этапе войны.

В своей работе по созданию Еврейского легиона Жаботинский был «почти одинок; все его отталкивали и пытались поставить на место», как сообщает Вейцман, один из немногих, кто следил за его деятельностью с некоторым сочувствием. О том, что Жаботинский столкнулся с сопротивлением за пределами сионистского лагеря, не стоит и упоминать: неудивительно, что с ожесточенной враждебностью к нему относились и либеральные сторонники ассимиляции, и левые пацифисты[463]. Но и среди своих коллег Жаботинский встречал сильное сопротивление. В конце концов, в этой войне сионисты стояли по обе стороны баррикад и была реальная опасность, что турки отреагируют на создание Еврейского легиона со всей жестокостью, на какую они способны. И если Вейцман не сомневался, что в войне победят союзники, то многие русские лидеры сионизма не были в этом настолько уверены. Кроме того, с их точки зрения, сохранение царского режима в России, с ее политикой государственного антисемитизма, было нежелательно, — а ведь именно такой результат могла повлечь за собой победа союзников.

Однако для Жаботинского создание Еврейского легиона было не просто тактическим шагом. Он вовсе не был убежденным милитаристом; более того, в юности он даже написал пацифистскую пьесу. Но он был неисправимым романтиком и даже отчасти авантюристом, и армейская жизнь доставляла ему своеобразное удовольствие, невзирая на все связанные с нею тяготы и лишения. Возможно, Жаботинский мнил себя эдаким еврейским Гарибальди, освобождающим Палестину во главе еврейской армии. Но над всеми этими фантазиями и иллюзиями стояли более важные соображения, превратившие Жаботинского в подлинного фанатика в борьбе за создание легиона. Он был абсолютно убежден, что организация еврейской армии (пусть даже малочисленной) — это историческая необходимость. Сколько бы ни возникло в Палестине сельскохозяйственных поселений, все они будут беззащитны, пока не появятся регулярные еврейские войска. И, несмотря на всю оппозицию, легион был создан. Позднее Жаботинский был склонен преувеличивать его политическую роль в военное время. Его заявления о том, что Еврейскому легиону якобы принадлежит добрая половина заслуг в принятии Декларации Бальфура, по меньшей мере безосновательны[464]. Жаботинский проникся глубокой верой в ценность военной подготовки и дисциплины, считая их особо важными для народа, который в течение многих столетий был лишен возможностей самообороны. Эти идеалы заняли центральное место в воззрениях Жаботинского. О «милитаризме» он писал так: «Не следует стесняться этого латинского слова». Он выделял две разновидности милитаризма: одна — агрессивная, направленная на территориальные захваты; другая — стремление к самообороне, естественное для народа, лишенного родины и стоящего перед угрозой вымирания: «Если это — милитаризм, то нам следует гордиться им»[465].

Еврейский легион, в котором Жаботинский служил в чине лейтенанта, был, к его большому разочарованию, распущен вскоре после окончания войны. Жаботинский надеялся, что легион станет ядром еврейской армии, и готов был даже согласиться на британское командование. Жаботинский был назначен офицером по военно-политическим связям сионистской комиссии, действовавшей в период между заключением перемирия и началом британского мандата и исполнявшей посредническую роль в контактах с британскими военными властями. С самого начала Жаботинский чувствовал враждебность местной администрации и упрекал Вейцмана за излишнюю покладистость в работе с британским правительством. Он был уверен, что нельзя терять ни единого дня. В особенности он подчеркивал важность немедленного развертывания широкомасштабной иммиграции и создания еврейских вооруженных сил; однако другие сионистские лидеры не оказывали ему поддержки. Вейцман заявлял, что не может обратиться к еврейскому народу с призывом к осуществлению широкомасштабной программы, заранее обреченной на провал: «Сионизм не может стать ответом на катастрофу». Усишкин, которого нельзя упрекнуть в излишнем англофильстве и который был гораздо ближе к политическим позициям Жаботинского, чем Вейцман, утверждал, тем не менее, что еврейское государство нельзя создавать в спешке, уподобляя иммиграцию в Палестину исходу из Египта: иммиграция должна быть медленной и постепенной, как после вавилонского плена[466].