История сионизма

22
18
20
22
24
26
28
30

И Лассаль, и Жаботинский были до некоторой степени романтичными, сентиментальными и «театральными» личностями, что отразилось в стиле их политической работы и подтолкнуло обоих к выходу за границы либерализма: одного — в сторону социализма, другого — к сионистскому активизму. В то же время оба опирались на традиции либерализма и рационализма: сионизм Жаботинского ни в коем случае нельзя назвать простым романтическим увлечением. Еще в молодости он писал, что его вера в Палестину — не слепое полумистическое убеждение, а результат бесстрастного исследования еврейской истории и сионистского движения. Его приверженность Сиону объяснялась не просто мощным инстинктом: это был естественный результат рационального анализа. В этом отношении обращение Жаботинского в сионистскую веру также напоминает Герцля и Нордау, которые пришли к выводу, что евреям необходимо национальное движение не потому, что они внезапно услышали прежде подавлявшийся зов внутреннего голоса, а потому, что проблема евреев в современном мире нуждалась в немедленном решении. Нордау во время своего выступления в Париже в 1914 г. страстно отмежевался от сионистского мистицизма: «Я /елею надежду на то, что в один прекрасный день евреи обретут в Палестине новую национальную жизнь. В противном случае я испытывал бы к этой стране только археологический интерес»[537]. Герцль в период дебатов по вопросу Уганды продемонстрировал, что для него решение социальных и политических проблем евреев и нормализация еврейской жизни в независимом государстве значат гораздо больше, чем сионизм как таковой.

Столкнувшись с аналогичной ситуацией, Жаботинский едва ли отреагировал бы иначе. И ему было бы не проще, чем Герцлю, убедить своих современников в правоте такого подхода, если бы возникла подобная дилемма. Для большинства сионистов сионизм являлся не столько результатом логических умозаключений, сколько эмоциальной потребностью. Жаботинский, подобно Герцлю, чувствовал, что угнетенным и униженным восточноевропейским евреям необходима «благая весть», способная укрепить их веру в будущее. Отсюда — приверженность Жаботинского к национальным символам и геральдике. Он не мог не вспоминать о Гарибальди, когда в августе 1939 г., согласно одному из источников, рассматривал идею еврейского вторжения в Палестину. Это могло бы послужить сигналом к масштабному вооруженному восстанию, в ходе которого евреи, возможно, захватили бы Дом Правительства в Иерусалиме. Жаботинский не сомневался, что такое восстание будет быстро подавлено, но мятежники успели бы создать временное правительство еврейского государства, которое продолжило бы работать в эмиграции.

Среди поклонников и друзей Жаботинского вошло в традицию уподоблять его Гарибальди[538]. На его политические идеи и методы повлияла история Рисорджименто — итальянского движения за национальное возрождение, которое, при всем своем демократизме и обращенности к народным массам, не отказывалось от применения оружия, поскольку лидеры его понимали, что медленными и постепенными переменами не смогут достичь своих целей. Многие пытались подражать Гарибальди, и не все из этих подражателей достойны восхищения (интересно было бы знать, что думал Жаботинский о д’Аннунцио!). Однако романтизм Жаботинского никогда не заходил слишком далеко: несмотря на множество ошибок, он всегда руководствовался, в конечном счете, рациональными соображениями, хотя и нередко заблуждался в оценке ситуаций и людей. В ретроспективе не совсем ясно, зачем ему понадобилось выходить из сионистского движения, если он верил, что последнее слово все равно будет за дипломатией, а не за военными действиями. Задним числом представляется, что его борьба с трудовым сионизмом была бесполезным и даже саморазрушительным предприятием. До какой степени неизбежным было включение антисоциализма в идеологическую платформу Жаботинского? В молодости он сочувствовал социализму гораздо больше, чем, например, Вейцман, который отзывался о социалистических идеях в высшей степени презрительно — как и положено молодому интеллектуалу, испытавшему влияние Ницше.

Этот аспект политических воззрений Жаботинского трудно объяснить без ссылок на его русское прошлое (оказавшее на него гораздо более сильное влияние, чем на Вейцмана) и на революцию 1917 года. Советскую революцию Жаботинский и его друзья считали страшной катастрофой и источником большинства новых зол, впоследствии постигших человечество (и в особенности — еврейский народ). Дело было вовсе не в личных обидах, так как Жаботинский не владел сколь-либо ценным имуществом в России и покинул эту страну еще в 1914 г. (по-видимому, без намерения вернуться). Но в результате революции русские евреи оказались отрезаны от основной массы мирового еврейства и перестали участвовать в работе сионистского движения. Но хуже всего то, что русский большевизм породил противодействие во всей Европе. Иными словами, без большевизма не было бы Гитлера, а без Гитлера не было бы II мировой войны и холокоста. Таким образом, неприязнь Жаботинского к социализму объясняется катастрофой, постигшей Россию, и ненавистью к большевикам. С его точки зрения, радикальное воплощение любых социалистических идей неизбежно вело к диктатуре, влекущей за собой именно те последствия, которые наблюдались в России.

Некоторые ветви ревизионизма испытали сильное влияние авторитарных движений 1920—1930-х гг. Тот факт, что евреи часто становились жертвами фашизма, еще не означал, что они обладали иммунитетом против фашистских идей. Ревизионизм базировался на силе и на убеждении, что в этом порочном мире можно добиться своего только силой. Такие воззрения проявились в идеологии «Бетар» и, главным образом, в ее культе милитаризма со всеми его пережитками — парадами, униформой, знаменами и регалиями. До некоторой степени этим «духом времени» были пронизаны все политические движения 1920—1930-х гг. Все это часто приводило к нравственному релятивизму, к отрицанию идеалов демократии, к агрессии и жестокости, а также к вере во всемогущего и всеведущего вождя. Однако всякое сходство вождя ревизионистского движения с фашистскими вождями было скорее внешним, чем реальным. В основе фашизма лежало отрицание либерализма, тогда как Жаботинский до конца своей жизни оставался убежденным либералом — или, точнее, либеральным анархистом. Один из его приверженцев однажды прямо заявил ему, что ревизионистское движение никогда не будет выглядеть прилично, пока его возглавляет «анархист из Одессы»[539]. Жаботинский никогда не заигрывал с идеями тоталитарного государства, диктатуры или репрессий против политических противников. Он не был вовсе лишен тщеславия, однако не верил в культ вождя. Правда, он одновременно возглавлял и «Зогар», и «Бетар», а также — во всяком случае, теоретически — считался главнокомандующим «Иргун». Но он был абсолютно искренен, когда писал о себе: «Я — прямая противоположность [фашисту]: я ненавижу полицейское государство в любой его форме, весьма скептически отношусь к идеям дисциплины, власти, наказания и т. д., вплоть до плановой экономики». В каком-то смысле Жаботинский напоминал «нового левого», поскольку был потерявшим терпение либералом. А потерял он терпение отчасти из-за того, что был нетерпелив по натуре, а отчасти — из-за того, что чувствовал нависшую над евреями катастрофу (хотя и сильно недооценивал ее масштабы) и понимал, что нельзя терять времени.

Хотя кое-кому могут прийтись не по душе многие его идеи и поступки, Жаботинский не был фашистом, а поскольку фашистское движение, возглавляемое нефашистом, — это чистый нонсенс, то ревизионизм, хотя бы по одной этой причине, нельзя определять как фашистское движение. Однако в рамках этого движения существовали течения, подчас довольно влиятельные, которые были в меньшей степени, чем Жаботинский, привержены старомодным принципам либерализма (или даже активно противостояли этим принципам). Здесь-то и находили себе питательную среду фашистские идеи, которые наверняка укоренились бы еще глубже, если бы не рост европейского нацизма и не приход Гитлера к власти. Ревизионистский план эвакуации, предложенный в 1930-е гг., был абсолютно нереалистичным и подвергся в то время суровой критике как образец почти неприкрытой и безответственной демагогии. Однако то, что казалось тогда преждевременным, спустя десять лет предстало в совершенно ином свете. Стало очевидно, что ради спасения европейских евреев нужно было испытать все возможные средства, пока еще было время. И теперь никто не смел обвинять Жаботинского в том, что тот воспринимал ситуацию чересчур драматично. С этой точки зрения историкам следует судить его политику менее сурово, чем судили его современники. Правда, не следует полагать, что к столь активным действиям Жаботинского побуждала его дальновидность. Ведь обладай он истинным даром предвидения, едва ли он стал бы возражать в 1937 г. против плана раздела Палестины: создание независимого еврейского государства, пусть даже совсем маленького, позволило бы спасти от гибели, по крайней мере, десятки тысяч евреев. Однако Жаботинский инстинктивно чувствовал — и был в этом совершенно прав, — что для его народа в сложившейся исторической ситуации умеренность — это порок, а не добродетель и что для спасения как можно большего числа европейских евреев хороши даже самые отчаянные средства.

Дать объективную оценку деятельности Жаботинского и ревизионистского движения не так-то просто: слишком много противоречивых элементов заключалось в этом движении и в личности его лидера. Никто из сионистских лидеров не вызывал в своем окружении столь бурных страстей, как Жаботинский. Ни у кого не было таких фанатичных приверженцев и таких непримиримых врагов. Влиятельность ревизионизма определялась отнюдь не его политическим содержанием, ибо идеология эта была непоследовательной и философски беспомощной. Дело в том, что ревизионизм великолепно выражал определенные настроения, широко распространенные среди сионистов, особенно среди молодого поколения. Будучи менее утонченным в идеологическом плане, чем другие сионистские партии, ревизионизм сумел раньше и отчетливее осознать некоторые важные факты, а именно — что без еврейского большинства в Палестине невозможно создание еврейского государства и что, в свете сопротивления арабов еврейской иммиграции и колонизации даже в малых масштабах, единственное возможное политическое решение проблемы — это создание еврейского государства. Другие сионистские лидеры и партии предпочитали вообще не обсуждать эти вопросы, считая их преждевременными; в 1920—1930-е гг. они старались действовать исключительно по принципу «всякому овощу — свое время».

Жаботинский был едва ли не единственным, кто осмелился взглянуть проблеме в лицо. Он мечтал о создании еврейского государства, но умер, так и не увидев новых перспектив для осуществления этой мечты. И действительно, их в то время не существовало. Если бы не уничтожение миллионов евреев и не уникальная международная обстановка, сложившаяся к концу войны, то не исключено, что еврейское государство так бы никогда и не появилось. Жаботинский был чересчур оптимистичен в оценке позиции арабов, полагая, будто те смирятся с присутствием евреев в Палестине. «Железная стена» существует уже не первый год, но арабы не смирились до сих пор. Логика событий, на которую нередко ссылался Жаботинский, и в самом деле привела к возникновению еврейского государства — но в совершенно иных обстоятельствах, чем те, о которых он мечтал. Когда это государство возникло, движение, которое возглавлял Жаботинский, прекратило свое существование — или, точнее говоря, видоизменилось почти до неузнаваемости. Подобно Троцкому (убитому в том же году, когда умер лидер ревизионистов), Жаботинский не оставил никаких «заветов» своим наследникам, которые можно было бы недвусмысленно истолковать и воплотить на практике в изменившемся мире 1970-х гг. Через четверть века после смерти Жаботинского гроб с его останками перевезли в Иерусалим. Вместе с Герцлем, Вейцманом и лидерами трудового сионизма Жаботинский был одним из «архитекторов» движения, которое в конце концов добилось создания еврейского государства и воплотило то, о чем всю свою жизнь мечтал лидер ревизионизма. Было бы вполне уместно повторить применительно к Жаботинскому те слова, которые Шиллер сказал о Валленштейне: «Von der Parteien Hass and Gunst verworren schwankt sein Charakterbild in der Geschichte» («Его место в истории, окутанное фанатичной любовью и столь же фанатичной ненавистью, колеблется между тем и другим»).

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

СИОНИЗМ И ЕГО КРИТИКИ

Оппозиция сионизму стара, как сам сионизм. Сионистское движение критиковали с разных сторон: его осыпали упреками евреи и неевреи, «левые» и «правые», верующие и атеисты. Одни утверждали, что сионизм поставил перед собой неосуществимые цели, другие — что осуществление этих целей нежелательно; третьи же полагали, что стремления сионизма одновременно и иллюзорны, и нежелательны. Об арабской оппозиции речь уже шла, и удивляться этому не следует; однако обвинения в адрес сионизма звучали не только из уст арабских националистов. Сионистов критиковали католическая церковь и азиатские националисты (с подозрением относившиеся к ним как к потенциальным оккупантам из Европы), европейские политики, питавшие симпатии к арабам, и коммунисты. Пацифисты осуждали сионизм как агрессивное движение. Ганди писал, что духовные идеалы сионизма вызывают у него сочувствие, но что, обратившись к насилию, евреи сами профанировали и развенчали свои идеалы. Толстой заявлял, что сионизм в своей основе — отнюдь не прогрессивное, а милитаристское движение и что воплощение «еврейской идеи» не ограничится узкими рамками исторической родины евреев. Или евреи действительно удовлетворятся крошечным государством вроде Сербии, Румынии или Черногории[540]?

Некоторые антисемиты приветствовали сионизм, другие осуждали его в самых резких выражениях; для тех и других евреи и иудаизм были деструктивной силой, и политика обеих групп была нацелена на подавление еврейского влияния и на то, чтобы избавить свою страну от возможно большего числа евреев. Могло бы показаться, что все антисемиты должны были поддерживать движение, рассчитанное именно на сокращение численности евреев в странах Европы; однако на деле они нередко выступали против сионизма. С их точки зрения, Палестина была слишком хорошей или слишком стратегически важной землей, чтобы уступить ее евреям, которые все равно не смогут построить нормальное государство. По мнению многих антисемитов, все евреи обречены влачить паразитическое существование до конца своих дней, поэтому сионизм — это всего лишь прикрытие для других, более опасных планов. Это не настоящая конструктивная деятельность, а всего лишь фальшивка, часть мирового заговора, направленного на установление господства евреев во всем мире. Путаясь в собственных метафорах и сравнениях, нацистский идеолог Альфред Розенберг писал в 1922 г.:

«Часть этой саранчи, столько веков сосавшей соки из Европы, возвращается в свою обетованную землю и уже начинает искать более тучные пастбища. В самом лучшем случае сионизм — это беспомощная попытка ни к чему не годного народа достичь хоть чего-нибудь конструктивного; но гораздо важнее то, что он поддерживает честолюбивых дельцов — как новое поле деятельности, позволяющее практиковать ростовщичество в мировых масштабах»[541].

Розенберг требовал объявить сионизм вне закона как врага германского государства и привлечь сионистов к суду по обвинению в государственной измене.

В задачи данного исследования не входят перечисление и анализ всех враждебных выпадов, которые навлекал на себя сионизм в ходе истории. Мы ограничимся рассмотрением оппозиции, исходившей изнутри еврейского общества. В качестве широкого обобщения можно выделить три базовые антисионистские позиции: ассимиляционную, ортодоксально-религиозную и лево-революционную. Все три возникли на заре деятельности сионизма и продолжают существовать до наших дней. Критики других направлений — например, территориалисты, проповедовавшие еврейское национальное возрождение за пределами Палестины, в диаспоре, — канули в историю. Остается добавить, что если оппозиция сионизму изнутри еврейского общества в наши дни стала менее напряженной, чем 60–70 лет назад, то оппозиция внешняя стала гораздо более громогласной и резкой по мере того, как сионизм перестал быть утопией и превратился в политическую реальность.

ЛИБЕРАЛЬНАЯ КРИТИКА

Самое убедительное обвинение из всех, когда-либо выдвигавшихся в адрес сионизма, и самое частое из тех, которые звучали до возникновения государства Израиль, было нацелено против утопического характера этого движения. И те, кто одобрял факт рассеяния евреев, и те, у кого этот факт вызывал возмущение, сходились в одном убеждении: изменить этот исторический процесс уже невозможно. Слишком поздно пытаться сосредоточить миллионы евреев на территории, которая уже заселена и играет важную роль в мировой политике. Человечество в целом движется к ассимиляции, космополитизму и единой мировой культуре. Экономическое и социальное развитие повсеместно ведет к смягчению национальных различий. И любая попытка остановить ход истории, воспротивиться этим тенденциям утопична и реакционна. Ассимиляция в среде западноевропейских евреев зашла слишком далеко, чтобы допустить возврат к еврейскому национализму. Все еще существующая в Восточной Европе социальная напряженность способствовала сохранению еврейского национального самосознания. С масштабами, которые все это приобрело, сионизм не в состоянии был справиться. До I мировой войны даже лидеры сионистского движения полагали, что за следующие двадцать—тридцать лет в Палестину можно будет переселить всего от сотни тысяч до миллиона евреев, но не больше (Лихтхайм); Раппин предлагал реалистичную, с его точки зрения, цифру — 120 тысяч семей. Но «еврейский вопрос» в Восточной Европе стоял не перед сотнями тысяч, а перед миллионами евреев. Критики сионизма отвергали это движение как утопическое «не потому, что ничего подобного прежде никогда не случалось, и не потому, что требуется богатое воображение для того, чтобы придумать такое решение проблемы», а на основе простого здравого смысла, который подсказывал, что даже переселение сотен тысяч евреев в Палестину и создание культурной автономии для остальных все равно проблему не решат. Ландауэр и Вайль, принадлежавшие к числу самых трезвых и самых информированных критиков сионизма в ранний период, заявляли, что уверенность в том, будто западноевропейских евреев можно оградить от ассимиляции, — это чистой воды утопия, даже если в Палестине все-таки возникнет еврейское государство. «Еврейский вопрос» на Западе рано или поздно разрешится путем ассимиляции, но как быть с ситуацией в Восточной Европе, никто не знал[542].

Это были веские аргументы. Сионисты не могли предложить евреям ничего, кроме надежды на то, что некий «бог из машины» преподнесет им еврейское государство; никаких рациональных оснований для такой надежды практически не было. Ассимиляция же тем временем набирала ход. Герцль относился к ней примерно так же, как Маркс — к возможности бескровной революции, т. е. считал, что в некоторых странах она вполне осуществима, но в других — невозможна. За исключением некоторых видных деятелей (например, Якоба Клацкина), сионистские лидеры следующего поколения относились к ассимиляции более жестко и радикально: они считали ее не только нежелательным и недостойным, но и практически неосуществимым процессом. Возможно, отдельным евреям удастся «проскочить» и влиться в другую национальность, но для подавляющего большинства евреев это останется невозможным. Ведь каковы бы ни были личные желания и надежды отдельных людей, существовал «объективный еврейский вопрос».

Под последним подразумевались социологические факторы, а также слишком заметные расовые отличия евреев от коренных европейских народов. Некоторые западные сионисты испытали влияние расовых теорий, которые были в моде за двадцать лет до I мировой войны; отдельные деятели сионистского движения (например, Раппин и Элиас Ауэрбах) даже сами проводили исследования в этой области. Теория расового постоянства утверждала, что определенные отличительные качества человек наследует независимо от социальных, культурных и географических условий. Националистические идеологи, особенно в Германии (но не в ней одной!) принимали, развивали и «модернизировали» эти идеи, воздвигая на их шатком фундаменте многоэтажные умозрительные конструкции, «доказывающие» превосходство одних рас над другими. Эти националисты утверждали также, что расовая чистота является для любого народа величайшей ценностью, а расовое смешение — самой страшной катастрофой. Позднее эти взгляды впитали идеологи нацизма, обеспечившие оправдание расовой политике Гитлера, которая была нацелена на искоренение евреев и на порабощении других «расово неполноценных элементов». В результате была дискредитирована вся область расовых исследований, поскольку она подчеркивала различия между нациями и тем самым обостряла межнациональную напряженность. Но приостановка исследований сущности расовых различий, при всей своей благонамеренности, также не помогла разрешить расовый конфликт. Ведь различия между расами действительно существуют, даже если они и не выделяются с абсолютной точностью и не поддаются научному описанию. Не подлежит сомнению, что в Германии и Австрии, в Польше и России евреев нередко легко было узнать по внешнему виду. По мнению сионистов, это было достаточно важным фактором, тогда как либералы или преуменьшали его, или вообще отказывались придавать ему какое-либо значение. Они считали расистский антисемитизм просто нонсенсом, не влекущим за собой никаких исторических последствий, и определяли его как агонию отступающих сил реакции. Либеральные критики сионизма указывали на тот факт, что, несмотря на все выходки антисемитов, число смешанных браков между евреями и неевреями устойчиво растет как в Центральной и Западной Европе, так и в Соединенных Штатах. Еще несколько поколений мирного развития — и «еврейский вопрос» исчезнет сам по себе. Сионисты, со своей стороны, не отрицали, что ассимиляция теоретически возможна, но восклицали вслед за Герцлем: «Нас не оставят в покое!»

Сионисты ссылались на социологическую теорию антисемитизма: опыт показал, что везде, где сосредоточены достаточно крупные массы евреев, неизменно возникает антисемитизм — главным образом, как реакция на аномалии в социальной структуре еврейской диаспоры. По ряду исторических причин евреи редко оказывались занятыми в аграрно-сырьевом производстве и в промышленности: большинство из них действовали в сфере торговли и в разнообразных маргинальных профессиях, а в последние годы пополнили ряды представителей свободных профессий. В результате они оказывались первыми жертвами в любом кризисе, сильнее других страдали от конкуренции и подвергались опасности лишиться рабочего места, как только для них находилась замена. Поскольку социальная структура восточноевропейских еврейских общин не могла прийти в норму, то единственным средством спасения был сионизм. Не было и уверенности в том, что процессы эмансипации, начавшиеся в Центральной и Западной Европе после Французской революции, не затормозятся и не развернутся вспять. Нордау в своей речи в Амстердаме заметил, что у еврейских миллионеров, при всей их надменности и высокомерии, сохранился атавистический страх: возможно, они не так уж хорошо знали историю, но инстинктивно чувствовали, что их положение в мире не так безопасно, как им хотелось бы верить. Возможно, они слышали о том, что еврейские миллионеры были и при Ричарде Львиное Сердце, и при короле Франции Филиппе Красивом, и при Филиппе и Изабелле Испанских, но что рано или поздно этих богачей или убивали без предупреждения, или превращали в нищих, а их потомки ныне вели жалкое полуголодное существование в польских и румынских гетто[543].

Либералы считали подобные заявления лишь ошибочным толкованием истории и безответственными попытками посеять панику. Действительно, в прошлом жизнь евреев во многом зависела от благоволения королей, да и права, которые они получили недавно, в любой момент могут у них отнять. Опять же, справедливо, что современный антисемитизм может затруднить процесс ассимиляции — к примеру, закрывая для евреев определенные профессии. Да, затруднить и затормозить, но не остановить! Ибо эмансипация евреев теперь уже зависит не от субъективных факторов, а от мировых социально-экономических тенденций и от неуклонного прогресса цивилизации. Либералы объясняли антисемитизм отсталостью некоторых слоев населения, а социалисты толковали его как попытку правящих классов найти «громоотвод», чтобы отвлечь народные массы и защититься от их недовольства. Социалисты также указывали на то, что некоторые представители среднего класса склонны винить в своих экономических и социальных проблемах евреев, составляющих им конкуренцию. Но по мере того, как трудовое движение будет набирать силу и укреплять классовое сознание, рабочие наконец поймут истинную причину своих несчастий, и в один прекрасный день «громоотвод» просто не сработает[544].