Раньше случалось, что сдержанный в речи и скромный, он порой как бы невольно стрелял сарказмом, бросал обоюдоострое слово, остроумным суждением разрешал запутанные задачи, но тут же притормаживал и замыкался в осторожном молчании.
Никто не умел великой мысли, как он, поместить в нескольких словах. Слова его были как удар сабли, острые и убивающие. Но до сих пор он ими не разбрасывался. Старшие, хотя он уважал их, предчувствовали в нём врага и смотрели на него с опаской, которая теперь оправдывалась.
Академический лавр сделал его новым человеком, упали заслонки, он открылся целиком, каким был. Он выглядел как римский вольноотпущенник, когда с него сбрасывали кандалы.
Взгляд, фигура, речь, всё в нём было другим. Вчера ещё робкий и замкнутый в себе, покорно судил
Обычная весёлая пирушка, на которую молодой бакалавр пригласил своих магистров, дала меру того, каким должен быть новый профессор поэтики в малой коллегии. За мёдом и вином, которые отворили уста старым коллегиатам, начался оживлённый и доверитетельный разговор.
Ожидали, что, согласно принятому образцу, он будет цитировать одного из тех поэтов, которые в средние века имели незаслуженную популярность, Статиуса или Алана
При воспоминании о грамматике Гжесь начал усмехаться.
– Не годится ею гнушаться, – отозвался он весело, – и она имеет свое значение и хорошую сторону, но ею одною науку языка ограничить нельзя. Что бы мы сказали о человеке, который, несмотря на открытые ворота в город, взбирается в него по высокой стене? Взаправду этой стеной бывает грамматика, когда поэты и писатели есть дверями. Через них внутрь речи войти легче.
Старые педагоги поглядели друг на друга. Стременчик говорил дальше:
– Из поэтов также выбирать нужно таких, которые пели во времена, когда народ жил, а не похоронных, либо тех, что латинскому учились, когда Лациума и Рома не стало.
– Стало быть, кого? – спросил немного обиженный старый профессор, который, слушая, надувал губы.
– Пусть на это отвечает история, не я, – произнёс Гжесь, – поэты золотого века Августа есть наилучшим украшением; далее, когда государство при цезарях под их кровавым пурпуром клонилось к упадку, с обычаями портился язык. Как в больном человеке тело вздымается, желтеет и морщится, так в больном народе речь становится дряхлой.
Покачали головами, но никто противоречить не смел.
– Я спрашиваю, – отозвался через минуту старик, – кого ты возьмёшь для лекции?
Гжесь немного помолчал, как бы не думал, но хотел этим пробудить больше любопытства. Огляделся и улыбнулся.
– Как вы думаете? – спросил он.
– Мы видим уже, – вставил другой из панов коллегиатов, – что вас, Грегор, угадать трудно. Вы хотите новшеств и они вам по вкусу.
– В самом деле, я так их желаю, как новые ботинки, когда старые башмаки сжали ноги и порвались на них, – ответил Стременчик, – новшество имеет в себе то, что пробуждает и манит умы. И это что-то стоит. Что говорить, когда оно по-настоящему красивое и притягательное?
Может ли кто писать более красивым языком, более звучным виршем, чем волшебник Вергиллий?
Ропот приветствовал это знаменитое имя, но в школах не распространённое. Не читали в них ни «Селянок», ни «Георгик», не решались покуситься на «Энеиду». Старшие пожимали плечами. Читать Вергилия! Была это неслыханная дерзость.