Собрание сочинений

22
18
20
22
24
26
28
30

Ракель кивнула. В жизни ей уже приходилось делать это в общественных местах – на трамвайных остановках, за деревьями Слоттскугена, на перекрёстке между Васой и Викторией после особо удачного препати, – но это было давно, под покровом темноты и, что немаловажно, она всегда была пьяной, что служило хоть каким-то оправданием. Но сейчас ранний вечер, центр Парижа, рядом музей. И она ничего не может предпринять, чтобы остановить развитие событий. Подростки – это вторая после родителей младенцев группа, которая знает, что нужно делать, если человека тошнит, и Элис тут же вскочил на ноги:

– Вставай, – приказал он. – В музее есть туалет. – Он перебросил через плечо её полотняную сумку, крепко взял Ракель за локоть и ловко провёл через фойе с работающим кондиционером к туалету для инвалидов, после чего тактично предоставил её самой себе.

Ракель встала на колени возле унитаза, и её вырвало.

Когда живот более или менее успокоился, она с трудом, но поднялась, умылась и прополоскала рот. Отражение в зеркале являло собой печальное зрелище: влажные пряди волос торчат в разные стороны, бледные щёки, мутный взгляд. Привкус желчи в горле. Она включила максимально холодную воду и поставила под струю ладони и запястья, а потом наклонила голову и выпила из крана.

Элис стоял в музейном магазине и разглядывал модель одного из первых аэропланов.

– Купить? – произнёс он. – Как думаешь?

Закрыв глаза и уперев голову в окно вагона метро, Ракель рассказывала о женщине, которая, по идее, должна быть Фредерикой. Иногда Элис о чём-то переспрашивал, и Ракель изо всех сил старалась говорить так, чтобы он её слышал: вверху стекло было опущено на несколько сантиметров, что обеспечивало приток живительной прохлады и страшный грохот подземных рельсов. У Северного вокзала они вышли.

Их гостиница располагалась в здании девятнадцатого века, от которого остались только стены, все внутренние пространства были перестроены и превращены в тесный улей с маленькими комнатами и узкими коридорами. Все полы покрыты ковролином цвета, который можно было бы назвать песочным. В их номере стояли две односпальные кровати с белоснежными простынями и пёстрыми покрывалами, жёсткое кресло и узкий письменный стол, за которым, видимо, никто и никогда не писал.

Ракель рухнула на кровать. Элис ходил туда-сюда от двери к окнам, выходившим на вокзал и перекрёсток с интенсивным движением.

– То есть он всё это время знал? Предатель.

– Наверняка есть какое-то объяснение…

– Всё равно это ненормально, – фыркнул Элис. – Подумай о папе. – Он сказал, что должен покурить и долго пытался открыть окно.

У Ракели всё время урчало в животе. Доносившиеся с улицы звуки вонзались в мозг, а от горящей лампы под закрытыми веками лихорадочно распускались цветы.

– Что? Опять тошнит? Идём. – Элис помог ей встать и довёл до ванной.

Ракель легла на кафельный пол, свернувшись клубком. В отличие от туалета в Музее искусства и ремёсел, здесь было безупречно чисто. Она смогла бы пролежать на этом полу в позе зародыша целую вечность, отодвинув мир на безопасное расстояние. В ожидании рвотного позыва она вспоминала Густава, будничные ситуации, по непонятным причинам осевшие в памяти и сейчас отделяющиеся из прошлого. Среди них были и его приезды в Берлин.

На протяжении того года, когда Ракель учила немецкий, что для большинства прочих шведских студентов было эвфемизмом бесконечных тусовок, Густав навещал её регулярно. Говорил, что просто заехал по пути – на очередную выставку или ещё куда-то, куда его «обманом завлёк» галерейщик, – но чаще всего, как ей казалось, он просто уставал от Швеции. У неё было всего несколько лекций в неделю, остальное время она проводила либо в городской библиотеке, либо в бассейне. В библиотеке читала, учила длинные списки слов и повторяла глагольные формы, пока в голове не образовывалась каша из имперфектов и презенсов. В бассейне без спешки переодевалась, окружённая немецкими тётеньками, которые не обращали на неё никакого внимания, и проплывала столько дорожек, на сколько хватало сил, после чего плелась в сауну. Так проходили дни между визитами Густава. Он всегда звонил заранее, спрашивал, есть ли у неё время, желание и силы увидеться со старым крёстным, и она всякий раз говорила «конечно», после чего меняла планы, если они были. Обычно они отправлялись на какое-нибудь связанное с искусством мероприятие, гуляли по городу, если была хорошая погода, и ужинали в одном из лучших берлинских ресторанов. Особенно отчётливо Ракель помнила случай в самом начале. Они отправились в «Борхардт». Она надела своё единственное приличное платье, чёрное с длинными рукавами из прозрачного кружева, которое купила за пять крон в секонд-хенде, и убрала волосы так, чтобы не было видно, что она стригла их сама маникюрными ножницами, когда была пьяной. Густав в рубашке вид имел непривычно достойный и настоял на меню из семи блюд, чтобы отпраздновать проданную картину.

– Мне она очень нравилась, и на самом деле я не хотел её продавать, – сказал он. – На ней, кстати, твоя мама. Но её купил музей, и мне заплатили хренову тучу денег. Как будет шампанское по-немецки? Или у них есть какой-нибудь местный аналог, чтобы не поддерживать вражескую Францию?

– Мне кажется, всё, что касается Франции, изрядно преувеличено. Ты можешь заказать бутылку? Бери «Дом Периньон», если есть.

Он покопался вилкой в икре, предложил ей свои гребешки, отодвинул в сторону тарелку с палтусом, вылил в бокал Ракели остатки шампанского и жестом попросил одного из бесшумных официантов принести ещё. Потом откинулся на спинку стула и сказал, что хочет услышать всё, что касается Берлина.

Ракель напряглась и – достаточно, как ей казалось, честно – рассказала о своей жизни.