Тропинка в зимнем городе

22
18
20
22
24
26
28
30

И все же работа ее нужна, нужна! Напрасно Максим брюзжит, берет под сомнение и свою, и ее работу. А может быть, он нарочно старается умерить, охладить ее пыл с тем расчетом, чтобы Светлана не витала в заоблачных высях, не думала, что жизнь — это веселый праздник, чтобы она, начинающий журналист, всегда подходила к теме серьезно и старалась копнуть пласты поглубже… Но ведь она тоже стремится к этому — к серьезному и глубокому постижению явлений жизни. Она готова вложить в эту работу весь жар, всю боль и всю радость своей души, чтобы ее слово могло тронуть, растормошить, зажечь, увлечь людей, особенно молодых.

И еще очень хочется, чтобы люди, о которых она пишет, не являлись на бумаге условными фигурами, скользящими тенями, а обретали под ее пером лицо и характер, плоть и дух — чтобы их пример помогал воспитывать других… А как этого добиться? Прежде всего, конечно, надо самой разобраться в человеке, о котором пишешь, — понять, чем именно он тебя привлек, заинтересовал.

Ну вот, конкретная задача, как бы она изобразила Кима Коткова, если бы взялась писать о нем?

Его взрослый ум по-настоящему только разворачивается, однако происходит это быстро. Он уже понял, что без серьезных знаний ничего не достигнешь. Он целеустремлен и упорен, отважен, уверен в себе — быть может, даже слишком. Однако в его натуре, еще не сформировавшейся окончательно, угадываются порой и дурные задатки — вспыльчивость, резкость, — всегда ли ему удается совладать с собой, пересилить эти качества… А вообще, он удивительно славный и добрый парень.

Да, кстати: а что собой представляет та девушка, которая была с ним в клубе? Тугой молоденький груздочек, не то что я, вобла сушеная, — впрочем, сейчас полнота не в моде, и барышни предпочитают не пить, не есть, лишь бы выглядеть спортивней или, в крайнем случае, субтильней… Да зачем она-то мне понадобилась? Кажется, ее зовут Эля. Ведь я не собираюсь писать о ней…

Вернемся же к героям нынешнего собрания: хорошим и плохим. У каждого из них собственное лицо, своя походка, свой жест. Вот это очень важно — жест, руки. Иногда руки могут рассказать о человеке даже больше, чем лицо. Например, тонкие пальцы рук Максима очень нервные, изменчивые в настроении, как и он сам. Плотный кулак Кима, будто бы созданный для удара, для отпора — но его же пальцы могут разжаться и нанести тончайший узор на деревянных ножнах…

Руки Валерия, не приученные пока к труду, которые тянутся за чужой пятеркой.

Мягкие руки Эли, которые, вполне вероятно, сейчас гладят волосы Кима… ну вот, опять.

А еще есть самые любимые на свете руки: руки ее отца. Сильные, ласковые, надежные. Когда Света была маленькой, эти руки и умывали, и одевали ее, заплетали косички… Чего только не умели делать эти руки! Они с одинаковой ловкостью кололи сучковатые чурки и пестовали нежные цветы, мастерили парник и плели сеть, писали деловые бумаги и бережно листали ветхие архивные листы.

Особенно любила Света отцовские руки осенью, когда поспевали дары лесов и вод, — руки отца как бы пропитывались всеми запахами северной земли: свербящим запахом соленых грибов и квасным духом смородинового листа, горечью чеснока и ароматом глухариного мяса…

Жалко, что девочка, подрастая, отдаляется от отца: даже испытывает неловкость, если отец погладит по голове. Стесняется поделиться с ним своими тревогами и сердечной болью, как бывало раньше. А поделиться-то ох как надо… ведь больше не с кем.

И все это вместе называется — жизнь.

23

Петр Максимович Пунегов опять встретился с учительницей своего сына — на этот раз совсем случайно, на улице.

— Побывать бы вам в школе, — сказала она, горестно покачивая головой.

— А что за необходимость? Тот вопрос улажен как будто…

— «Двойки» в четверти — это разве не необходимость? — глаза учительницы стали строже.

— Какие «двойки»? — У него даже голос сел. — Я просматривал дневник сына, мать расписалась. Не сплошные «пятерки», конечно, но «двоек» там не было…

— «Двойки» занесены в дневник.

— Ну и ну…

Домой Петр Максимович чуть ли не бежал, ничего не замечая вокруг, тяжело дыша, чувствуя, что вот-вот разорвется сердце. Не укладывалось в сознании, что после всего происшедшего — после того собрания, после прилюдного срама — сын мог еще что-нибудь натворить. Это было бы окончательным падением. И потому в душе Петра Максимовича зрела решимость: больше прощения не будет.