Ловец на хлебном поле

22
18
20
22
24
26
28
30

– Я знаю. Со мной вообще трудно разговаривать. Я это понимаю.

– У меня такое чувство, что ты во всю прыть несешься к некоему кошмарному, страшному падению. Но я честно не знаю, какому… Ты меня слушаешь?

– Да.

Видно было – он пытается сосредоточиться и всяко-разно.

– Может статься, в тридцать лет ты будешь сидеть в баре и ненавидеть там всех, кто в колледже, судя по их виду, играл в футбол. С другой стороны, ты можешь нахвататься ровно столько знаний, чтобы ненавидеть тех, кто говорит: «Поклади газету на место». Или окажешься в какой-нибудь конторе, где станешь кидаться скрепками в ближайшую стенографистку. Этого я просто не знаю. Но ты хоть понимаешь, к чему я веду?

– Да. Еще бы, – говорю. Это я просекал. – Только вы неправы насчет этой ненависти. В смысле – футболистов ненавидеть и все дела. По-честному неправы. Я мало кого ненавижу. Я могу чего – я могу их поненавидеть сколько-то, как этого типуса Стрэдлейтера в Пенси, и еще одного тамошнего знакомого моего, Роберта Экли. Я время от времени их и ненавидел, куда деваться, только долго это не тянется, я вот в каком смысле. Через некоторое время, если я их не вижу, если они в комнату не заходят, или я их в столовке пару раз не встречаю, мне их как бы не хватать начинает. В смысле, мне их как бы не хватает.

Мистер Антолини долго ничего не говорил. Встал, взял еще кусок льда и сунул себе в стакан, потом опять сел. Видно было, что думает. А мне все хотелось, чтобы он утром договорил, не сейчас, только его распирало. Людей вообще распирает поговорить, когда тебя никуда не распирает.

– Ладно. Послушай-ка минутку… Может, выражу я это не так памятно, как хотелось бы, но через день-другой я напишу тебе письмо. Тогда все сразу и поймешь. Но ты все равно послушай. – Он весь такой сосредоточился снова. Потом говорит: – Это падение, к которому ты, как мне кажется, несешься, – это особое падение, кошмарное. Падающему не дозволяется ни почувствовать, ни услышать, как он рухнет на дно. Он только падает и падает. Вся эта лабуда предназначена для тех, кто в тот или иной миг своей жизни искал такого, что не могла предоставить им среда. Либо они считали, что среда им этого не может предоставить. И они бросили искать. Бросили, еще толком не начав. Следишь за мыслью?

– Да, сэр.

– Точно?

– Да.

Он встал и плеснул себе в стакан еще бухла. Затем снова сел. И вполне себе долго ни шиша не говорил.

– Не хочу тебя пугать, – говорит потом, – но мне очень ясно видится, как ты доблестно, тем или иным манером, гибнешь ради некоей весьма недостойной цели. – Он уматно так на меня посмотрел. – Если я тебе кое-что напишу, ты прочтешь внимательно? И сохранишь?

– Ну да. Еще бы, – говорю. И сохранил, да. У меня эта его бумажка до сих пор с собой.

Он подошел к столу в другом углу и, не садясь, что-то написал на листочке. Потом вернулся и сел с этим листочком.

– Странное дело, но написал это не поэт-практик. Написал это психоаналитик по имени Вильгельм Штекель[42]. Вот что он… ты со мной?

– Ну да, еще б.

– Вот что он сказал: «Незрелая натура отличается тем, что желает доблестно погибнуть во имя цели, а натура зрелая – тем, что ради той же цели желает смиренно жить».

Потом нагнулся и протянул мне листок. Я сразу прочел, как он мне его дал, потом сказал спасибо и всяко-разно и сунул в карман. Нормально так, что он столько труда вложил. По-честному. Засада только в том, что не в струю мне было сосредоточиваться. Ух как же я вдруг утомился.

А по нему и не скажешь, что он хоть сколько-то устал. Только вроде как вполне себе под градусом.