Русское масонство,

22
18
20
22
24
26
28
30

Едва стихал голос мастера, как братья гармонии запевают песнь, всегда исполняемую при сборе для бедных:

Блажен, кто страждущим внимаетИ помощь бедным подает;Кто слезы сирых осушает,Тот рай в самом себе найдет.

Под призывные слова песни братья – собиратели милостыни обходят ложу. Очень часто сборы на бедных бывали крупные, особенно после торжественных лож.

Закрытие столовых лож, как и их открытие, совершалось установленными ритуалом вопросами и ответами. Мастер стула спрашивал 1-го надзирателя, который час, и получал ответ: «Самая полночь». В речи одного из масонских риторов объясняется значение слов «полдень» и «полночь». Когда бы ни происходили масонские работы, всегда полдень, ибо свет истины освещает стезю, ведущую в храм премудрости, но «коль скоро престает каменщик работать для вечности, погружается он в тьму пороков, страстей, ложа закрывается, наступает мрак полночи».

В шотландских степенях, начиная с 4-й, столовые ложи получают мистический оттенок и «яства ставятся ритуальные», а здравиц, за редким исключением, вовсе не провозглашается. Столу придавалась форма греческого креста, и его затягивали черным шелком. Речи риторов касались исключительно почти тайны бытия, тайны мировых законов.

В 7-й степени столовые ложи уже обращались в «трапезы любви в воспоминание Тайной Вечери Господней». В XVIII и XIX веках русские масоны совершали это «великое торжество» в Великий четверток на Страстной неделе. Сохранились приглашения к этой церемонии и записи о «совершении» ее в протоколах. Дневники масонов упоминают об этом таинственном обряде, который тщательно скрывался братьями высоких степеней от низших собратьев по ордену. На братьев, впервые принимавших участие в этом торжестве, оно производило большое впечатление.

К Великому четвертку помещение для «свершения торжества» разделялось надвое. В первом, так называемом преддверии, накрывался стол для всех приглашенных братьев, имевших степени от 4-й и выше. Все братья были в ритуальных одеждах и украшениях по степеням. Только высшей степени братья размещались за столом, прочие братья ели стоя. На стол подавали: «зелень, печеного агнца и хлебенного», а также вино и соль. «По снедении агнца, – гласит ритуал, – братия высших степеней, начиная от 7-й, шествуют по 2 в придел, прочие остаются в тишине, внимая приличному поучительному слову одного из старших между ними». Все избранные совершать «великий обряд» снимали с себя орденскую, ритуальную одежду и оставляли ее в преддверии, «дабы предстать во смирении, оставив тленность мира». Шествие открывал Великий Ритор, затем шествовал префект и все братья попарно. У входа во второе отделение помещения, называвшееся приделом, шествие приостанавливалось у большого сосуда с водой. Префект, окунув три перста правой руки в воду, окроплял ею братьев и говорил: «Господи, омый нас от нечистоты страстей и даждь сердце чуждое пороку». Двери придела растворялись, и братья обступали приготовленный трапезный стол. Стол был покрыт не белым покрывалом иоанновских лож, символом чистоты нравов, не черным покровом шотландских лож, символом тайны бытия: багрового цвета сукно с нашитым белым крестом св. Иоанна покрывало стол. Кровавый цвет сукна и крест, по словам витии, служили напоминанием, что «закон Благодати распространен кровью». Никаких «яств» не было на столе, кроме хлеба и вина. На золотом блюде лежал хлеб, прикрытый белым полотном; золотая ветвь акации была возложена на полотно: акация служила символом солнца, Спасителя мира, неумирающей жизни, духа и природы. Хрустальная чаша с символическими украшениями была наполнена до краев красным вином и также прикрыта белым полотном. Префект начинал обряд молитвой: «Милосердый Господи, мы и отцы наши согрешихом, и подвергохомся гневу Твоему, но не воспомяни грехов наших. Спасший и примиривший нас, помоги нам недостойным, освяти нас Св. Духом». После краткого слова к собравшимся братьям префект преломлял хлеб и раздавал его, произнося: «По примеру нашего Великого Мастера (Спасителя мира) преломляем хлеб и едим во упование на Святое имя Его. Да дарует нам Всевышний Отец, ради Сына Своего, отпущение грехов и вечное блаженство». Когда весь хлеб был роздан, префект поднимал над головой чашу с вином и говорил: «Мы все, яко одушевленные единою любовью к Спасителю мира, и взаимною друг ко другу искренностию, пьем от единой чаши, вкушая в виде вина кровь Спасителя, во отпущение прегрешений наших». Когда допита была последняя капля братской чаши, префект восклицал: «Господь, днесь соединивший нас, к торжественному подтверждению нашего обета братолюбия, да будет посреди нас и да сохранит нас в том расположении души нашей, каковому подобает быть при Вечере Его. Аминь». В знак свершения «не устами, а сердцами Тайной вечери» братия возобновляли обет братолюбия и верности ордену.

Тем же порядком, как братья входили в придел, они возвращались из него, и префект возвещал громогласно, что братья, «яко первенствующие члены братской цепи, исполнили священнодействие с подобающим сердечным сокрушением и укрепились внутренним чувством». «Мы уверяем вас, – торжественно подняв “три перста правой руки”, говорил префект, – что мы будем всеми нашими силами споспешествовать изящно-доброму упражнению истинных, свободных каменщиков и стараться о возвышении оного».

Речь префекта иногда бывала пространнее, иногда же ограничивалась этим кратким обетом. Но последняя молитва была всегда одна и та же. «Всемогущий Господи, к Коему наш дух на крыльях веры воспаряет, даруй нам по милосердию Твоему крепость исполнить наше намерение. Просвети ум наш и исполни сердца наши теплотою, да связь любви, завещанная Тобою, оживляет и наш союз навсегда ненарушимо. Аминь». Братское целование оканчивало обряд. Префект лобызал стоящих подле него с обеих сторон, говоря: «Приимите залог, утверждающий союз любви, в коем мы ныне возобновлены. Да будет он навсегда узлом, соединяющим нас между собою».

В своем кратком очерке обрядности я не задавалась целью проследить возникновение обрядов, зарождение символов и постепенное их развитие; это настолько сложная задача, что решить ее может лишь многотомное исследование.

Я остановила внимание на тех обрядах и символах, которые наиболее характерны для различных направлений работ вольных каменщиков.

М. В. Довнар-Запольский

Правительственные гонения на масонов

За русским масонством еще с конца XVIII века установилась традиция о гонениях, которым оно подвергалось со стороны правительства. Сами главы старого масонства в сильной мере способствовали созданию такой традиции. Известному масону Лопухину весьма нравится венец мученичества, и этим взглядом проникнуты его записки. Так смотрит на дело и знаменитый Иван Перфильевич Елагин. «Воздвигалась, – рассказывает он, – мрачная негодования туча, и на всю братию, особливо на собор Московский, гром запрещения тайных собраний испустила». Многие современники из немасонской среды, как известный канцлер князь Безбородко, Н. М. Карамзин и другие, осуждали екатерининское правительство за воздвигнутые им гонения на масонов.

Но надо строго различать дело Новикова и дело масонства. Новиков пострадал очень сильно, конечно, не за масонство, а за свои политические и общественные идеалы. Гонения на масонов за их масонскую деятельность были весьма незначительны, но даже и та немилость, в которую впали масоны у екатерининского правительства, была сильным для них наказанием, незаслуженным, потому что чистое масонство, без той окраски, которую придавал ему Новиков, было, разумеется, безвредным в политическом и религиозном отношении. Мы прежде всего остановимся на той позиции, которую постепенно заняла Екатерина II по отношению к масонам. Сначала она не отделяла дела Новикова от дела всего масонства, но, познакомившись с тем и другим, она отчетливо расчленила оба явления.

Надо помнить, что Екатерина II, по самому характеру склада своего ума, холодного и наклонного к рационализму, не могла не относиться враждебно к масонству: она не понимала и не любила ничего мистического, туманного. Всякого рода проявления мистицизма, особенно если он складывался в секту, с присоединением чего-либо чудесного, необычного, – все это, по ее мнению, было обманом. Всякого рода просвещение, в том числе и масонство, будило умы, требовало для них простора, что уже затрагивало абсолютизм императрицы[269]. Как известно, такое отношение к масонству она высказала в своих литературных произведениях, и уже в «Шамане сибирском» императрица-публицист высказывает угрозы по адресу «обольстителей»[270]. Хотя либерализм Екатерины II в начале ее царствования бесспорен, но ее взгляды постепенно изменялись. Еще до пугачевского бунта увлечение западноевропейскими философами несколько охлаждается в Екатерине II. Правда, переписка с ними продолжается, но она уже не имеет прежнего серьезного значения. Пугачевский бунт, с принесенными им потрясениями, внес в понятия Екатерины II еще большее разочарование. Отсюда – недоверие и вражда ко всякому свободному движению личности. Как раз такое настроение Екатерины II совпадает с первыми сведениями о Великой французской революции. Правда, она не сразу разобралась в ходе французских событий. В первых признаках революционного движения во Франции она не видела еще ничего особенного. Она переписывается с Неккером о французских делах, порицает расточительность Версальского двора, держится не очень высокого мнения о французском короле и временами даже признает мысль о собрании нотаблей «великолепной». Но взятие Бастилии и последующие события отрезвили русскую императрицу. Она уже сравнивает членов Учредительного собрания с Пугачевым и решает вопрос довольно просто: «До сих пор считали заслуживающим виселицы того, кто будет замышлять разрушение страны, а тут занимается этим целая нация, или, лучше сказать, тысяча двести депутатов этой нации. Если бы повесили из них несколько человек, то я думаю, что остальные бы образумились»[271].

Такое отношение императрицы к французскому движению, корни которого она не могла не видеть в предшествующем общественном и просветительском движении во Франции, делали императрицу особенно внимательной к аналогичным движениям внутри ее монархии. К этому надо добавить, что в восьмидесятых годах в Германии началось усиленное преследование тайных обществ, имевших отношение к масонству или иллюминатству. Иллюминатам вменялось обвинение в самых ужасных преступлениях, в стремлении низвергать троны и алтари, в отравлениях и убийствах. В борьбе с представителями тайных обществ немецкие правительства не применяли никаких выработанных юридических норм, преследуя их законными и незаконными способами[272]. Очень естественно, что Екатерина, зная все обвинения, которые на Западе раздавались против иллюминатов и вообще против масонства, сделалась подозрительной и по отношению к московским движениям, не проверяя того отличия, которое отделяет его от крайности иллюминатства. «Забывая все различие между двумя разрядами понятий, – говорит по этому поводу Пыпин, – которые она смешивала, между шарлатанским или простодушным мистицизмом и стремлениями к просвещению и рационализму, ей представилось опасным то, что было только именно младенческим порывом зарождавшейся общественной мысли и деятельности»[273].

Надо заметить, что Екатерина была не одинока в своем подозрительном отношении к масонству. Многие из ее современников даже еще более подозрительно и недоверчиво относились к этому движению. Из многих свидетельств такого рода сошлемся на записки Лопухина, которые подробно описывали отношения тогдашнего общества к масонству. Так, например, он говорит, что «люди, как бы почитающие себе за должность осуждать других и порицать то, чего совсем не знают, распускали разные о нас толки. Шум был велик, потому что людей таких много, и еще больше тех, которые столько же охотно верят всякому дурному о других, сколько не хотят поверить доброму».

Так, естественно, выясняется та позиция, на которую стала Екатерина II в отношении к Новикову и московским масонам, которых она до конца дела не отделяла от Новикова. Познакомившись с делом, произведя следствие, Екатерина уяснила себе это различие, чем и объясняется неодинаковый исход дела по отношению к разным лицам. О Новикове Екатерина выразилась, что он «умный, но опасный человек» и «мартинист хуже Радищева». Даже еще во время следствия ее не могли разубедить некоторые благоприятные доводы в пользу Новикова, так что и после доклада архиепископа Платона[274] Екатерина отозвалась о Новикове: «Это фанатик». Поэтому, по существу, в преследовании масонов нужно различать два дела: дело самого Новикова и дело всего масонства.

Теперь нам остается проследить внешнюю историю постепенно надвигавшейся грозы по отношению к деятельности Новикова и вообще масонства. Надо отдать справедливость осторожности, с которой Екатерина II подходила к этому делу. Деятельность Новикова обратила ее внимание уже в 1784 году, когда Новиковский кружок находился еще под покровительством московского главнокомандующего графа Чернышева. В августе этого года, в особом указе своем на имя Чернышева, императрица говорит, что содержатель типографии Московского университета Николай Новиков напечатал в своей типографии в Москве несколько книг, изданных комиссией о народных училищах, что нарушает права комиссии и ее доходы, посему приписывается взыскать с издателя понесенные убытки. Новиков дал объяснение, что книги[275] напечатаны по распоряжению московского главнокомандующего. Через месяц уже получился новый указ, воспрещавший печатать в Москве «ругательную историю» ордена иезуитов, так как этот орден взят государыней под ее покровительство. Это опять касалось Новикова, который действительно тогда печатал историю ордена[276].

Отношение правительства к масонам становилось все менее благоприятным. Это отражалось на отношениях к ним московских главнокомандующих, сменивших графа Чернышева. Первым преемником его был граф Брюс, который считал мартинистов людьми весьма опасными в политическом отношении. Он подозревал, что под покровом этого учения кроются стремления, клонящиеся к ущербу власти и нарушению порядка. Таково было мнение самой императрицы, на что указал Брюс Лопухину перед его отставкой[277]. Правда, преемник Брюса, старый воин Еропкин, вступивший в звание главнокомандующего в 1786 году, довольно терпимо относился к масонам[278]. Но в 1790 году главнокомандующим был назначен князь Прозоровский, человек весьма нерасположенный к Новиковскому кружку и усердствовавший в проведении взглядов императрицы. Сам Прозоровский охотно верил всем тем рассказам и слухам[279], которые в обществе ходили о мартинистах[280]. Неудивительно поэтому, что он выказал в нем особое усердие. При таких внешних условиях проходил процесс Новикова. Он представляет собой следующие этапные пункты.