Моя Шамбала

22
18
20
22
24
26
28
30

— Почему неправильно? — обиделся Монгол. — Я пою правильно. Но я не умею дышать, не знаю, когда звук открыть, когда закрыть.

— Как не умеешь дышать? — испугался неугомонный Мухомеджан.

Пацаны зашикали на него, и он, засопев сердито, замолчал.

— Я умею дышать обыкновенно. А в пении важно особое дыхание, — с удовольствием объяснил Монгол.

— Спой, Миш! — вдруг попросил Изя Каплунский.

— Спой! — поддержал его Самуил.

— Спой! — загалдели все разом.

И Мишка спел. Он был готов петь. Он хотел петь. Он встал, распрямился, и пропала сразу его обычная сутулость, чуть расставил ноги, приподнял подбородок и устремил взгляд куда-то за поле. Лицо его сделалось серьезным. Так его, наверное, учили в клубе «Строителей». Мальчишки замерли.

И вдруг чистейший лирический тенор зазвучал над полем и понесся ввысь и вширь, повергая нас в изумление и в сладостное состояние любви и всепрощения.

Ааве Мариия? Грация плена доминус текум. Бенедиктус фруктус вентрис туи, Йесус санкта Мария матер деи…

Пел Мишка на нерусском языке. Никто из нас не слышал прежде этой мелодии. И Мишкин голос мы тоже слышали впервые. Но все это было настолько изумительно, что мы сидели зачарованные и не смели пошевелиться, чтобы не спугнуть это волшебное ощущение нереальности происходящего.

Я закрыл глаза и через какое-то время увидел разноцветное мелькание точек, словно мерцание многочисленных звезд. Мишкин голос зазвучал объемно, пространство расширилось, и я вдруг увидел горе, всеобщее людское горе. Оно плыло над головами, над морем голов. Грузовики, перекрывающие улицы, военные, много военных, белые крыши, снег на головах и на грузовиках. Все безмолвно, все движется, как в замедленном кино, величественно и страшно. А над этим живым безмолвием звучит:

Бенедиктус фруктус вентрис туи Йесус санкта Мария матер деи…

Я пролетел над толпой, будто меня переставили с места на место, проник сквозь стены и оказался в большом траурном зале. Вокруг все красное и черное, и еловая зелень веток; снова военные. И вдруг какая-то сила ткнула меня в постамент, как кошку мордой в молоко. На постаменте, задрапированном красным и черным, стоял гроб, утопающий в цветах, и в гробу лежал человек в военном, лицо которого каждому знакомо с малых лет. Паника и Страх отбросили меня от знакомого лица. А вокруг стояли и колыхались люди, и лица их выражали скорбь. Громче и проникновеннее зазвучал высокий голое:

Ора про нобис пекаториоус нуунс эт Ин хора мортис ностраэ Амен.

— Когда? — беззвучно и отрешенно забилось мое сознание в вопросе. Огнем заполыхали цифры, из которых складывался год.

И вдруг всё стихло. Исчез зал. Еще раз мелькнула перед глазами нескончаемая людская масса, заснеженные крыши.

Я открыл глаза. Монгол стоял, опустив голову. Все молчали. Потрескивал, догорая, костер. Каплунский отвернулся, сглатывая комок, подступивший к горлу. Он тихо плакал. Может быть, вспомнил об отце, а, может быть, жалел мать и сестру.

— Мишка, Монгол! — задохнулся от восторга Мухомеджан. — Ну, ты, это… гений!

— Пацан! — донеслось со стороны завода. Несколько голов, выглядывало изза забора.

— Молодец, кореш! Спой еще! — попросили они.

От дороги послышались хлопки. Это с десяток прохожих свернули на голос. Монгол смутился, повернулся в сторону забора, потом в сторону дороги, показал на горло: «Не могу». Головы исчезли за забором, а люди, свернувшие с дороги, увидев, что певец сел и петь больше не собирается, быстро разошлись.

Возбуждение прошло, но осталось тепло в душе и добро в сердце. То ли от вина, то ли от Мишкиного пения, а скорее всего и от того и от другого, нас пронизывала любовь и теплое чувство счастья. Так бывает в горе, когда слезы облегчили душевную скорбь и очистили душу, и ты готов поделиться со всеми последним.