История жизни бедного человека из Токкенбурга

22
18
20
22
24
26
28
30

При всем том меня волновало не столько собственное мое положение, сколько нужда, в которую впали матушка и мои братья и сестры, еще более бедные, нежели я, и получающие от меня так мало помощи. Из последних сил старался я выручить их, так как у меня сохранился еще кое-какой кредит, тогда как у них не было никакого.

В мае anno 71 некий добросердечный человек помог мне купить опять корову и пару коз, ссудив деньгами до самой осени. Появилось хоть немного молока для детей. Но заработать ничего не удавалось. Все, что перепадало от торговли, уходило на пропитание людям и скотине. Мои должники не платили мне ничего, и, значит, у меня не было возможности удовлетворить кредиторов, и я брал деньги в долг, где только можно.

Наконец бочка была вычерпана, и донышко вылетело. И хотя я все повторял свое «жив Господь! Придут и лучшие времена!», однако кредиторы стали тем не менее напоминать о себе и угрожать мне. То и дело доходили до меня известия о том, что обанкротился то этот, то тот. И были же такие бессердечные люди, что только тем и занимались, что воевали со своими должниками, добиваясь уплаты долгов. Дошла очередь и до моего свояка. У меня тоже были к нему претензии на этот счет, и я пришел на распродажу, правда, скорее для того, чтобы ему помочь, чем из-за того, что он был мне должен.

О, что за душераздирающее зрелище, когда человек стоит перед всеми, как преступник, слушает список своих долгов и грехов, который громко зачитывается, и, принужденный глотать множество горьких упреков, то громогласных, то едва слышных, видит, как идет с молотка за бесценок дом его и все движимое имущество, — все подчистую вплоть до нищенской его постели и одежды, слышит вопли жены и детей и при этом должен быть нем, как рыба. О! это пронизывает до мозга костей! И тем не менее я не мог ни посоветовать им что-либо, ни оказать помощь — ничего не мог, кроме как молить Бога за дитя моей сестры и признаваться себе в глубине сердца: «Да и сам ты сидишь в такой же зловонной луже! Не сегодня-завтра может и должно произойти то же самое и с тобою, если только не произойдет никакой перемены обстоятельств. Но какая там перемена! Если вещи пойдут своим обычным ходом, то спасения мне нет. Ну, может статься, твои кредиторы потерпят еще некоторое время, но в любой миг терпение их может лопнуть. — И однако же, кто знает! Жив Господь Предвечный! Не будет же" это длиться бесконечно. — Но ах! Даже если дела пойдут получше, все равно понадобятся годы, чтобы снова прийти в себя. А уж так долго господа мои кредиторы любоваться мною не станут. Ах, Боже мой! Что же мне делать? Ведь я не могу довериться ни одной живой душе — даже от собственной жены вынужден я скрывать свое отчаяние.

Такие мысли мучили меня, заставляя несколько ночей кряду ворочаться с боку на бок. Но однажды, как-то вдруг, я вновь обрел присутствие духа, утешил себя опять упованием на помощь свыше, препоручил судьбу свою небесам и пошел своей дорогой, как и прежде. Бывало, я спрашивал себя, — есть ли доля моей вины в том положении, в каком я теперь оказался. Но ах! как мы склонны сами себя оправдывать в подобных обстоятельствах. Конечно, я не мог упрекнуть себя в подлинном расточительстве или в какой-нибудь нечестности, но все же числились за мною и равнодушие, и легковерие, и неумение вести дела, и проч. Ибо я так и не выучился обходиться с деньгами разумно, что, откровенно говоря, всегда занимало меня лишь в той мере, в какой деньги нужны были на ближайший день. Добавим к сему, что я готов был верить всякому проходимцу, стоило тому дать мне честное слово. Даже и теперь первые же попавшиеся мне правдивые глаза способны выманить последний геллер из моего кошелька. Но самое главное и существенное состояло в том, что ни я, ни жена никак не могли разобраться в торговле, покупая и продавая всегда не вовремя.

Между тем жена моя забеременела и недомогала все лето (1772 года), стыдясь перед целым светом того, что в такие тяжелые времена собралась обзавестись дитятей. Она даже и мне внушила тогда такое же чувство. А осенью, когда по всей нашей округе гуляла красная немочь, не обошла она и нас, поразив для начала дорогого моего первенца.[272] Слегши в постель, он отказывался от всего, кроме родниковой воды, — от всякой пищи и питья, и через неделю почил в Бозе. Одному Богу ведомо, что я пережил при этом несчастье. Такой был славный мальчик, я души в нем не чаял, и каково мне было видеть, как он мучается дни и ночи, словно невинный агнец, не зная ни минуты покоя!

В свой смертный час притянул он меня хладеющей уже ручонкою к самому своему личику, поцеловал немеющим ротиком и, тихо плача, прошептал непослушными уже губками:

— Батюшка милый, я так устал. Приходи ко мне поскорее. Я стану теперь ангелочком на небе.

Потом поборолся со смертью и отлетел. Мне казалось, что сердце мое разорвется на части. Горестный плач мой об этой первой в моем доме жертве великого убийцы остался в дневнике.[273]

Не успели мы похоронить сына, как эта страшная немочь с еще большей яростью набросилась на старшую дочку.[274] Это дитя переносило страдания не так стойко, как братик. Короче говоря, болезнь, несмотря на все старания докторов, унесла ее еще быстрее — на восьмом ее году, а мальчика — на девятом. Эта болезнь казалась мне столь отталкивающей, что даже у собственных детей я не мог видеть ее без содрогания. Едва девочка скончалась, — а я был как безумный от ночных бдений, забот и отчаяния, — эта немочь принялась и за мое бренное тело. В эти дни мне и самому сто раз хотелось умереть и отправиться вслед за своими кровиночками. Но все же, уступив настойчивым просьбам жены, я побрел еще своими ногами к господину доктору Вирту.[275] Он прописал мне ревеню[276] и чего-то еще. Едва добравшись от него до дома, я свалился пластом. Тотчас же начались страшные колики и понос, а лекарство, казалось, еще удваивало боль. Доктор самолично явился ко мне и убедился в телесной моей немощи, — но не в страхе моем. Бог, время и вечность, мои долги духовные и мирские грозно предстали предо мною и окружили мое ложе. Ни минуты сна — смерть и могила — умереть и в таком нечестии — какая мука! Я метался в постели, не зная ни дня, ни ночи, корчился, как червь, однако по старой своей привычке не мог допустить, чтобы хоть одна живая душа поняла, в каком я состоянии. Я возносил мольбы к небесам, и вот тогда впервые взяло меня крепко сомнение, — а слышат ли меня небеса. Явственнее, чем когда-либо прежде, представилась мне полная невозможность выбиться из бедности, даже если мне удастся преодолеть болезнь.

Дочку похоронили, а через пару дней слегли и все трое оставшихся детишек — жертвы, как и я, той же самой напасти. Одной только неутомимой жене моей пока везло. Поскольку она не успевала ухаживать сразу за всеми, на помощь ей пришла ее незамужняя сестра; вообще же, моя жена далеко превзошла меня в мужестве и стойкости. Что касается меня, то несколько дней я — частью из-за телесных мучений, частью из-за ужасных мыслей — не мог избавиться от дикого страха, пока не удалось мне в один счастливый момент совершить самое главное — целиком, вкупе со всеми своими делами, препоручить себя милости Божьей. Если до той поры я был довольно капризным пациентом, то теперь я позволял делать с собой что угодно. Жена, ее сестра и господин доктор Вирт не скупились на заботу обо мне. Господь вознаградил их усилия: через восемь дней стал я выздоравливать, да и все трое моих малышей пошли понемногу на поправку.

Когда я еще лежал, явилась как-то под вечер моя свояченица и сообщила, что обе козы сбежали.

— Ну, и Бог с ними! — отвечал я. — Если уж такая наша судьба!

Однако на следующее утро я все-таки поплелся, будучи еще весьма слабым и плохо соображая, на их поиски, и, к моей великой радости и к радости детей, мне удалось их отыскать.

По всему нашему краю распространились тогда мор, глад и горе. Ежедневно хоронили кого-нибудь, нередко по три, четыре, а то и по одиннадцать тел подряд. Оставалось лишь благодарить Господа Бога за милость его ко мне и за то, что он взял к себе двух моих деточек, которым я сам не мог уже ничем помочь. Но долго еще, долго витали передо мной их милые личики, их ненаглядные детские фигурки, как живые.

— О, милые мои детки! — стенал я тогда по многу раз на дню. — Придет ли время, когда и я прилечу к вам? Ведь вы, ах, вы не воротитесь ко мне никогда.

Не одну неделю я бродил, как тень, удивляясь небесам и земле, пытаясь что-то делать, хотя сил почти совсем не было. Надежда на то, что как-нибудь удастся заплатить заимодавцам, становилась все призрачнее и слабее. Стараться жить из кулька в рогожку и держаться как только можно стало единственною моей заботой.

LXX

И ЕЩЕ ЦЕЛЫХ ПЯТЬ ЛЕТ

(1773—1777 гг.)