История жизни бедного человека из Токкенбурга

22
18
20
22
24
26
28
30

Между тем случилось так, как я и предполагал, — дело не вполне обошлось без разного рода сложностей. Некоторые сочлены стали возражать против меня, утверждая — с полным правом — что я-де из бедной семьи, да еще к тому же и беглый солдат, а значит, человек, о котором не знаешь, — что у него на уме, и от которого не приходится ожидать слишком уж много хорошего и т.п. Однако большинством голосов я был все-таки принят. Но именно после этого я стал раскаиваться в своем необдуманном шаге, так как понимал, что те самые господа говорили, собственно, чистейшую правду, да к тому же они еще найдут когда-нибудь повод напомнить мне это. Но что сделано — то сделано, а утешением послужила мне одна не совсем бескорыстная мысль: ведь кто знает, — впоследствии тот или другой член Общества может оказаться полезным для меня в разных важных вещах.

LXXII

И ВОТ...

Теперь я чувствовал удивительную детскую радость от того, что стал как-то причастен к каждой книге из целой их горы, какой я в жизни своей не видывал. И несмотря на это, краска стыда всякий раз заливала меня при одной лишь мысли, что я называюсь и числюсь действительным членом ученого общества, и потому я посещал его редко и как бы тайно.[282] Но ничто не помогало: я казался сам себе вороной, вздумавшей летать в утиной стае. Соседи мои и все остальные старинные приятели и знакомцы — словом, одного со мною поля ягоды — стали вообще смотреть на меня косо. То вдруг услышу я ехидный шепоток, то поймаю презрительную усмешку. Ибо нашему Моральному обществу приходилось в Токкенбурге поначалу столь же туго, как и всем подобным ученым предприятиям в непросвещенных землях. Как только ни обзывали их участников, — выскочками, книжными червями, иезуитами и т.п. Можешь легко представить себе, сынок,[283] каково у меня-то, бедного простака, было тогда на душе! Женушка моя буквально извергала искры и пламя по моему адресу, много недель не могла утихомириться и относилась с омерзением и ненавистью к любой книжке, особенно, если та принадлежала библиотеке нашего Общества. Однажды мне взбрело со злости в голову, что это никто иной как она подсказала моим заимодавцам, что не худо бы меня как следует припугнуть. Она, правда, отрицает это и сегодня, и Бог мне судья, если я ошибся! Но в те времена я так и считал.

Как бы то ни было, мои гонители стали наседать на меня упорнее, чем когда-либо. Рассуждали они так: коль скоро ты нашел деньги для вступления в общество книгочеев, значит, и мне плати. А если я хотел, бывало, призанять, тотчас же тыкали пальцем в сторону моих ученых коллег. «Ах, ты, непутевая твоя голова! — думал я. — Какой же дурацкий промах ты совершил! Теперь тебе и вовсе крышка! Разве мало было тебе утренней и вечерней молитвы, как всем остальным добрым твоим землякам? И вот теперь ты растерял уже всех своих прежних друзей, а у новых ты вряд ли отважишься и сумеешь попросить взаймы хоть крейцер. Жена твоя к тому же мечет громы и молнии на твою голову. Дурень! Ну, что тебе за польза от чтения и письма! На доход от них не купить тебе, пожалуй, и нищенской сумы для себя и для детей твоих!» и т.п.

Так я горько упрекал сам себя и часто бывал на грани отчаяния. Но иногда я все же отыскивал — в другом кошельке — кое-какие оправдания, а именно: «Эй! Да ведь чтение-то это обходится мне считай что даром, и для оплаты его я сэкономил на одежде и на прочем больше, чем нужно. И трачу я на него только часы досуга, когда и так никто не работает, и чаще всего это — ночное время. Верно, что мои мысли и в остальное время немало заняты прочитанным и редко готовы сразу устремиться к моему основному занятию. Однако я ведь ничего не прокутил; выпивал разок-другой самое большее — бутылочку вина, чтобы залить свою печаль. Конечно, лучше было бы этого не делать, — но что за жизнь без вина, а тем паче такая, как моя!»

И снова я начинал винить себя: «Но согласись, — каким бывал ты безалаберным и неумелым во всем, что касается купли-продажи. Из-за твоей нелепейшей доброты ты брал все, что тебе подсовывали, и отдавал любому все, что тот ни попросит, запамятовав, что денежки в твоем кошельке вовсе не твои, а других людей, и что самые что ни на есть честные, как тебе кажется, глаза могут тебя обмануть. Свой товар ты сбывал первому встречному, поверив ему на слово, когда он тебе врал, что платит по совести самую лучшую цену. Вот если бы сейчас начать все с начала! Напрасное желание! Ведь тогда придется идти на все — приступить с угрозами к тем, кто тебе должен, точно так же, как нынче угрожают тебе самому» и т.д.

Так рассуждал я, недотепа, а потом возьми да и впрямь назначь двоим из моих должников день уплаты, — хотя, наверное, больше для того, чтобы нагнать страха на них и на всех остальных, чем для того, чтобы всерьез получить с них деньги. Но они-то отнеслись к делу иначе. И вот, в назначенный день, прихватив с собою оценщиков, я явился к ним домой и — видит Бог! — мне было еще страшнее, чем им. В тот самый миг, когда я ступил на порог первого из них, мне подумалось: «У кого достанет сил сделать это!» Хозяйка, умоляя меня, показывала пальцами на изодранную постель и какие-то жалкие черепки на кухне; ревели детишки, одетые в лохмотья. «О, дай Бог унести ноги!» — подумал я, заплатил оценщикам и судебному приставу и поспешил прочь не солоно хлебавши, хотя мне и было обещано заплатить к такому-то новому сроку, что не выполнено и по сей день.

Позднее, задним числом, я узнал, что за пару часов до моего прихода эти люди попрятали свои лучшие пожитки и намеренно вырядили детей в тряпье. «Бог с ними! — сказал тогда я самому себе. — Никогда в жизни своей не стану больше заниматься этим. Может статься, что и мои собственные заимодавцы однажды обойдутся со мною так же варварски. Нет уж! Пусть лучше все останется как есть; в конце концов, эти долги можно будет причислить к моему денежному состоянию».

Однако моих заимодавцев все это не волновало, а должников такие рассуждения тем более не могли напугать. И первые взялись преследовать меня еще упорнее и злее. И все это вкупе с моим раздраженным воображением породило, —

LXXIII

УВЫ, НЕМАЛЫЕ СОБЛАЗНЫ

О них-то я должен кое-что порассказать тебе, сынок! Дабы предостеречь тебя от того, сколь ужасно для честного человека залезать в долги, которые невозможно погасить; семь долгих лет стенать под этим невыносимо тяжким бременем; мучиться от тысячи неисполнимых желаний; в сладких грезах строить воздушные замки и всякий раз в ужасе пробуждаться; долгое, бесконечно долгое время уповать на помощь, существующую только в твоем воображении, или даже втайне надеяться на... некое чудо.

Представь себе бедного сына человеческого, который, смертельно устав от всяческих пустых мечтаний и упований, забот и хлопот, отчаивается вконец и приходит к убеждению, что сам великий Промысл, должно быть, вознамерился растоптать его во прах, превратить его в посмешище для всего света и заставить его на глазах всех его недругов держать ответ за последствия собственной опрометчивости.

А если, как это бывает, появляется у него мысль, что Господь и знать-де его не желает и проч., — тут подумай, хорошенько подумай, сын мой! В таком деле соблазнитель не дремлет; бывало, и у меня появлялось такое чувство, что вот они, его нашептывания, когда я, набегавшись за целый день в тщетных поисках людской поддержки, брел в унынии или, скорее, — в полубезумии к своему порогу и обращал застывший свой взор на речной поток внизу, подо мною, туда, где он поглубже, — о, именно тогда мне чудилось, что черный ангел шепчет мне:

— Безумец, да прыгай же вниз! Ведь силы твои исчерпаны. Погляди, как ласковы эти волны! Всего лишь миг — и душа твоя погрузится в них, словно в тихую колыбель, и ты уснешь спокойным сном, тихо, тихо. И не станет для тебя уже ни вопля, ни страдания, и сердце твое упокоится в блаженном забвении на веки вечные.

«О, небо! Если б я мог! — думалось мне тогда. — Но какой же страх, Боже, какой ужас пробегал по членам моим! — Забыть ли мне Твои слова, забыть ли правила своей жизни? Нет! отойди от меня, сатана! Я выстою, я заслужил свое, я все это сам заслужил!»

В другой раз этот враг рода человеческого представил мне орудие смерти молодого Вертера[284] с самой привлекательной стороны. «У тебя в десять раз больше причин, чем у него, а он был совсем не дурак, — ведь заслужил же он благодаря всему этому почет себе и славу и покоится ныне в ласковых объятиях смерти. — Заслужить-то он заслужил! Однако — чем? Нет, не нужна мне такая слава!»

А еще однажды тот подсказал мне, что пришел час собирать пожитки и бежать подальше. С остатками моей наличности можно-де было бы в какой-нибудь отдаленной стороне начать жизнь с начала. А жена и дети, Бог даст, найдут себе здесь добросердечных заступников. «Как! Мне — и бежать? Бросить свою суровую, однако верную жену и невинных малышек и доставить этим несказанную радость врагам моим, подтвердив все их домодельные пророчества обо мне? Мне — и все это проделать! Да в каком же уголке земли найду я тогда хоть минуту покоя! Где я укроюсь от червя, грызущего мое сердце и от возмездия Вседержителя? — Нет, нет, совсем не то! — возразил в моей душе другой голос. — Ведь можно забрать с собой и жену с детишками и поискать себе такого места, где не процвело еще хлопкоткачество и где люди были бы не против завести его. Там мог бы ты построить свое счастье. Ты ведь смыслишь и в хлопке-сырце, и в пряже и сам умеешь тот хлопок кардовать,[285] чесать, прясть, а потом пряжу парить, тянуть, сучить; ты способен даже соорудить самопрялку с веретеном, а значит, можешь и людей научить всему этому. И тогда, через несколько лет, ты воротишься на родину при почете и деньгах и оплатишь все свои долги вместе с процентами!» Но и тут я быстро одумался: «Что за чепуха! Ах, ты, совратитель! Еще тридцать лет тому назад ты, как и нынче, сулил мне дни безоблачного счастья, рисовал предо мною златые горы — и всегда обманывал, заманивая меня все дальше в безвыходные лабиринты и оставляя в дураках, а теперь еще и вздумал сделать меня мошенником! Как! И мне же придется нанести ущерб родной моей стороне, так-то отплатив ей за ее хлеб! Нет и нет! Здесь, в лоне ее, останусь жить и умру, здесь приму свой жребий, стану трудиться как могу, а на все остальное воля Божья. Может быть, мое положение только представляется мне таким тяжелым? О Боже! Если бы мои грехи терзали бы меня так же, как мои долги! Но знаю, что Ты не столь жесток, как люди. И однако же не воспрещай им, — пусть их, я заслужил это. Об одном лишь молю тебя, Всемилостивейший, не попусти врагу человеческому и далее мучить меня, лишая меня достояния моего!» Так черпал я время от времени в себе самом бодрость и мужество. Но это лишь до тех пор, пока не стрясется со мною что-нибудь опять, так что невмочь становится бороться с мыслью, что все пропало и что не выросли еще травы для настойки от зла. Но и тогда — вдруг смотришь, — все это скорее кажется, чем есть на самом деле.

Однажды напрасно набегавшись по заимодавцам в поисках пары гульденов да еще натолкнувшись на бессовестную грубость одного из этих людей, и вообще — в день, когда все складывалось плохо и неудачно, я воротился домой в полном упадке духа и, как всегда, не решился ни рассказать жене обо всем, ни пожаловаться ей, рискуя отведать вдоволь горьких упреков, — в тот день собрался я, как не раз уже бывало, отвести душу с помощью пера, однако ничего с него не вылилось, кроме беспорядочных жалоб, которые граничили уже с богохульством. Тогда я задумал найти покой в чтении хорошей книги. Но и это не удалось мне. Пришлось отправиться в постель, но и там не находил я себе места до самой полуночи; мысли мои метались по всему белу свету. И тут вспомнился мне покойный отец. «Ведь и твоя жизнь, добрый человек, — думалось мне, — прошла так же, как теперь проходит моя, — в сплошном горе и в заботах, кои сам я, своими руками, весьма увеличил сам себе, столь мало разделив с тобой твою ношу. Уж не лежит ли на мне твое тайное проклятие? Это было бы ужасно! Но как бы там ни было, пора принимать последнее решение: либо мою несчастную жизнь... — но нет! О Боже, нет! Это все в руце Твоей... — либо кинуться заимодавцам в ноги, отдав себя на их милость, — но и это... — нет! Это жестоко! Этого я не смогу... — либо же уйти, бежать подальше, куда глаза глядят. Ах, дети мои, дети! Но тогда сердце мое разорвется». И вот, во время всех этих размышлений, вспомнил я вдруг о человеколюбце Лафатере;[286] и, тотчас же решившись написать к нему, вскочил с постели и набросал следующее письмо, которое и привожу здесь как памятник тогдашнего моего состояния.