— Да, — неопределенно вздохнула Шура. Задумавшись, она смотрела на широкую реку.
Большое, уже бледнеющее пятно света дрожало в воде, как последняя судорога остывающего пламени. Тонкие прозрачные облачка, как теплый парок, курились и таяли в дымчато-синей вышине.
— Чудная вещь — природа! — прочувственно сказал Шмалев. — Придешь к ней, как к матери, особенно когда разные гнусные житейские дела треплют твою душу.
— Дела-то эти не гнусные, а важные, — сурово сказала Шура, — только вот людишек плохих у нас немало.
— Сами мы виноваты: жадны очень на хорошую жизнь, а выходит одно беспокойство. И что человеку — мне хотя бы — к примеру, нужно? Заработал — и сыт. А отработался, — дай мне хорошей девушке песни поиграть…
Не дождавшись ответа, Шмалев начал тихонько перебирать клавиши — и баян запел низким, бархатно всхлипывающим голосом, как бы жалуясь на что-то, раздумывая и надеясь.
Река внизу уже потухла, тускнело небо, и только тонкая багровая полоска света, как раскаленная стрела, еще горела в темных облаках.
Охватив руками колени и откинув голову, Шура следила за упорствующей одинокой полоской. Шмалев, оглянувшись, увидал в полузакрытых глазах Шуры острый отблеск этого непокорного гаснущего света.
— Что вы, Шура?
— Вот солнце какое… — заговорила она, чему-то своему потаенно и скупо улыбаясь. — Вот оно какое… Каждый день ему заходить, а все упирается, не хочет…
— Но все равно скроется, а потом опять взойдет, — быстро перебил Шмалев. — Эх, жизнь наша единственная! Все в ней, как солнышко родное, заведено на полный век, а мы мудрим, злобствуем, жилы из себя тянем, как богатырь в сказке, землю-матушку за кольцо подымаем. Эх, дураки мы! А годы идут, полюбить не успеешь…
И Шмалев вдруг прижался щекой к коленям Шуры.
— А девушка дорогая, — забормотал он, мгновенно опьянев от тепла ее тела, — девушка нынче любит, а завтра…
— Стой, погоди… — глухо отозвалась Шура, и в ее задрожавших прохладных руках, которыми она освободила себя от него, Шмалев почувствовал гордое и непримиримое упорство. — Со мной так не надо. Этим меня не возьмешь. Прошло то время…
— Странный разговор, Шурочка! — слегка смутился Шмалев.
— Это я про то, что меня так просто не поманишь, знаю эти дела. — Шура заломила руки за голову, с силой потянулась и добавила жестко: — Восемнадцати лет у меня ребенок был. Через год умер от безотцовства да моего стыда.
— Ха… да мне-то какое до этого дело? — вдруг бойко заговорил Шмалев. — Я, дорогая, не поп и не злодей, чужие грехи не считаю!
Его русые волосы маслянисто блестели под луной, баян на правом плече темнел, как щит.
— Не знаю точно, какой ты, — раздумчиво проговорила Шура, — но тебе, конечно, все равно… у тебя, похоже, душа ни о чем не болит… А я вот думаю, начали мы большое верное дело, а оно — трудно… ох, до чего же трудно! Еще многие у нас не понимают: ведь для того и колхозы, чтобы люди жили разумно, по-человечески!
Еще до луны Баратов затащил Никишева к себе на сеновал, где, вдыхая ароматы свежего сена, Сергей Сергеич перед сном любовался картиной ночного сада.