Петер Каменцинд. Под колесом. Последнее лето Клингзора. Душа ребенка. Клейн и Вагнер

22
18
20
22
24
26
28
30

Всю вторую половину дня Ханс невольно думал о Хайльнере. Что он за человек? Хансовы заботы и желания для него вообще не существовали. Ему хватало собственных мыслей и слов, он жил ярче и вольнее, терпел странные страдания и, казалось, презирал все свое окружение. Он понимал красоту старинных колонн и стен. И занимался таинственным, странным искусством, отражая свою душу в стихах и выстраивая из фантазии собственную, мнимо живую жизнь. Он был подвижен, необуздан и за день отпускал больше шуток, чем Ханс за год. Был меланхоличен и словно бы наслаждался своей печалью как чем-то необычным и восхитительным.

Вечером того же дня Хайльнер преподнес дортуару образчик своей многоликой и эксцентричной натуры. Один из товарищей, пустомеля и мелкая душонка по имени Отто Венгер, затеял с ним спор. Некоторое время Хайльнер оставался спокоен, остроумен и заносчив, потом раскипятился и влепил противнику пощечину, а вскоре оба в запальчивости сцепились в неразрывный клубок и заметались по «Элладе», как корабль без руля и без ветрил, рывками, толчками катались вдоль стен, натыкаясь на стулья, молча, пыхтя, кипя и клокоча от злости. Товарищи с критическим видом наблюдали за ними, сторонились клубка, берегли свои ноги, конторки, лампы и в радостном напряжении ждали, чем все кончится. Через несколько минут Хайльнер с трудом высвободился, поднялся на ноги и перевел дух. Вид у него был растрепанный, глаза красные, воротник рубашки оторван, брюки на колене разодраны. Противник хотел было снова кинуться на него, но Хайльнер, скрестив руки на груди, не двинулся с места и высокомерно произнес:

– Я продолжать не стану… если хочешь, бей.

Отто Венгер, бранясь, ушел. Хайльнер прислонился к своей конторке, подкрутил лампу, засунул руки в карманы, словно стараясь что-то вспомнить. Внезапно из глаз у него покатились слезы, одна за другой, ручьем. Неслыханно, ведь слезы, без сомнения, – самое позорное для семинариста. А он даже не пытался их скрыть. Не выбежал из комнаты, нет, спокойно стоял, обратив к лампе побледневшее лицо, не утирал слезы, даже руки из карманов не вытащил. Все толпились вокруг, с любопытством и насмешкой глядя на него, пока Хартнер не стал перед ним и не сказал:

– Слушай, Хайльнер, тебе не стыдно?

Плачущий медленно огляделся по сторонам, будто только что пробудился от сна.

– Стыдно – перед вами? – громко и презрительно бросил он. – Нет, милейший.

Он провел ладонью по лицу, сердито усмехнулся, задул свою лампу и вышел вон.

На протяжении всей этой сцены Ханс Гибенрат оставался на своем месте, только временами испуганно и удивленно поглядывал на Хайльнера. Спустя четверть часа он рискнул поискать исчезнувшего. И углядел его в темном, холодном дормитории. Хайльнер, не шевелясь, сидел на подоконнике, в глубокой оконной нише, смотрел вниз, на крестовый ход. Со спины его плечи и узкая угловатая голова казались странно суровыми и совсем не мальчишечьими. Он не пошевелился, когда Ханс подошел к нему и стал у окна; лишь немного погодя он, не поворачивая головы, хриплым голосом спросил:

– Что стряслось?

– Это я, – робко сказал Ханс.

– Чего тебе надо?

– Ничего.

– Да? Тогда мотай отсюда.

Ханс обиделся и правда хотел уйти. Но Хайльнер остановил его.

– Погоди, – сказал он наигранно-шутливым тоном, – я ничего такого не думал.

Теперь они смотрели друг другу в лицо, и, вероятно, каждый в этот миг впервые по-настоящему видел лицо товарища и пытался представить себе, что за юношески чистыми чертами происходит особенная человеческая жизнь с ее своеобразием и обитает особенная, самобытная душа.

Герман Хайльнер медленно протянул руку, схватил Ханса за плечо и притянул к себе, пока их лица не оказались совсем рядом. А потом Ханс вдруг со странным ужасом ощутил, как губы Хайльнера коснулись его губ.

Сердце у него забилось в совершенно непривычном стеснении. Они вдвоем в темном дормитории, и этот неожиданный поцелуй был чем-то фантастическим, новым, а может, и опасным; как было бы ужасно, подумалось ему, если бы их застигли в этот миг, ведь безошибочное чутье говорило, что другие сочли бы этот поцелуй еще более смехотворным и позорным, чем давешние слезы. Сказать он ничего не мог, но кровь бросилась ему в голову, и он бы с радостью убежал прочь.

Взрослый человек, доведись ему увидеть эту короткую сцену, в душе, пожалуй, порадовался бы неловко-боязливой нежности стыдливого признания в дружбе и двум серьезным, узким мальчишечьим лицам, таким красивым и многообещающим, наполовину еще отмеченным детской прелестью, а наполовину уже проникнутым робким, прекрасным упрямством юношеской поры.