огда заместитель пользуется инерцией налаженного процесса — это еще куда ни шло. Безынициативные, по крайней мере, не вредят. Они понимают, что бредовая активность хуже спокойного невмешательства. А Архипов не только тормозит налаженную работу, но и пытается организовать всё по-своему.
У детского корпуса на заборе и на кустах сирени сушатся пеленки. Слюнявчики висят на крыше грибка. Архипов разрешил родителям посещать больных детей. Теперь в детском отделении грязь и беспорядок. Мамаши сидят прямо на кроватях. Была вспышка дизентерии, — правда, ее быстро ликвидировали.
Вот уже несколько дней Золотарев пытается навести порядок в больнице, но не так это просто. Архипов почувствовал власть. Его перестал устраивать маленький кабинет, и он переселился в столовую. Ладно, пусть Андрея снимут с должности главного врача — именно это прибавило смелости его заместителю, — но зачем начинать с глупого, неумелого перекраивания распоряжений Золотарева? Продал больничную корову за бесценок, когда в этом не было никакой нужды, принял на работу рентгентехника, которого Золотарев в свое время выгнал. И в довершение всего приспособил для себя столовую, выпроводив больных в коридор.
Андрей почувствовал острую жалость к себе. Притупилась обида, улеглась злость, перехватившая минуту назад горло. Ничего не осталось внутри, кроме жалости к самому себе — сладкого хрупкого чувства, от которого опускались руки и наворачивались слезы. Пряча глаза, он повернулся и вышел из отделения. У подъезда заметил на себе халат, подумал, что надо его снять, но только на секунду остановился и снова пошел, глядя себе под ноги.
— Андрей, Григорьевич! — перед ним стояла операционная сестра Шура. — Меня вызывали… — и не сказала — куда, растерялась. Худенькая, маленькая, ей всегда во время операций приходилось пользоваться подставкой — стол был высоковат.
— Ну и что? — спросил Андрей, прикрывая рукой дернувшуюся щеку.
— Я рассказала, как есть… как было, — быстро поправилась она. Лицо виноватое, оттого, что сказала правду, не промолчала, не выручила. Словно извинялась, что такая глупая, не может хитрить.
— Понятно, — выдавил из себя Андрей и пошел, благодарный сестре за чуткость.
Дома его встретила занавешенная пустота комнат. Он включил магнитофон и бросился на тахту.
доносилось до него. Какая-то тихая старая песенка. Мелодию подхватывают скрипки и как будто держат ее на весу, и она вздрагивает и всхлипывает.
Он накрыл голову подушкой, но песня пробивалась и дотрагивалась до сердца участливо и щемяще. Андрей вскочил, нажал на клавиш магнитофона. Музыка оборвалась, но он допел вполголоса:
Стоя перед окном, вспомнил лицо Аси. Видел ее волосы, пышно уложенные на голове. Видел тонкую смуглую шею. Он мог сказать, какие у нее глаза: темные и серьезные, и во что она одета: такая кофточка и вот такая юбочка. Чувствовал, какая она легкая и ладная. Ася приближалась к нему, у нее были решительные, отчаянные губы — как тогда, перед вокзалом.
Теперь скажи спасибо собственной трусливости. Назови ее для успокоения сдержанностью, но ты струсил, ничего не рассказав Асе.
Черт, хоть бы зубы заболели. Ходить бы по комнате с грелкой, стонать и ни о чем не думать. Люди не ценят своего права на бездумье и вспоминают о нем, когда сверлит, сверлит в голове и ничего нельзя сделать.
Зазвонил телефон. Андрей прошел в другую комнату. В трубке трещало. Наконец, перекрывая шумы, всплыл отчетливый голос Митрофана Яковлевича Кустова.
Кустов? Главный хирург?
— Здравствуйте…
Золотарев смотрел па висевшую перед ним репродукцию.
— Да ничего, — ответил Андрей сдержанно.
Картину подарил Франтишек Рабел — хирург из Братиславы. Он сидел за этим столом и упоенно читал стихи Станислава Неймана.