Аистов-цвет

22
18
20
22
24
26
28
30

— Иди, иди, проходимка, откуда пришла. Не буду тебя такую держать. Умела вернуться ко мне ночью, умей и назад повернуть. Отдаю тебе твое заработанное, чтоб не точила на меня зуб. А мне в доме нужен покой, а не идиотские крики.

— Пани, брата моего убили в Карпатах. Только сегодня я об этом услышала. И мать моя утопилась с этого всего в Дунае. Я не выдержала, — Текля уже пришла в себя, уже помнит, что ей нельзя терять службу, ведь некому зарабатывать на детей.

Но пани Стефа не хочет слушать.

— Иди, иди! Другую горничную поищу. Не могу быть доброй для всех. Таких людей нет на свете. И все равно всех ваших людей будут отсылать в Гминд. Не надо тебе от семьи отставать. Говоришь — брата убили? На то, девка, и война, чтобы кого-то убивали. Пуля не разбирает.

Всю свою небольшую жизнь Текля помнила себя стыдливой и неразговорчивой. Как же могли вырваться из ее груди эти отчаянные слова, да еще перед панами? И они теперь стали для нее новой бедой. Ее выгонят со службы, потому что перед панами надо всегда быть покорной. Да что ей делать, если и сейчас на это брошенное пани Стефой слово «девка» что-то очень острое, неудержимое и отчаянное пробивается огненной лавой из ее груди. И Текля выливает все это в лицо пани Стефы:

— Наши браты гибнут в Карпатах, а ваши сыны пьют вина и шампаны возле своих пап и мам! Хлопцев наших вы сладенько уговаривали идти добывать Украину, а своих не пускали! Такая ваша правда, такая?

— Матерь божья! Что она говорит! Вон из моего дома, вон! — И пани Стефа выталкивает ее за дверь.

Могло ли быть иначе? Но у Текли стало так легко на душе, словно все, что болело, вышло наверх с теми словами, что швырнула в глаза пани Стефе.

Стынет, наливается холодом венская улица, по которой идет Текля. А куда? Только не в ту сторону, где улица переходит через дунайский канал и идет к большому Дунаю. Как эти воды тянут сейчас Теклю к себе. Только бы не оглянуться, хоть этого ей сейчас страшно хочется. Ее тянет к себе мать, ждет где-то в дунайской воде. «Мамунечка, золотая, не погневайтесь на меня, я хочу еще раз повидать Сеня. И тетка Бойчиха, она ведь так ждет». Текля должна была расспросить у панов, где, в каком госпитале лежит Сень, а она не успела этого сделать, разозлила панов своим криком. Зато хоть легко теперь на душе. И кто знает, сказали бы ей паны что-нибудь о госпитале. Ведь хлопская судьба их не трогает. Паны заботятся о себе. Почему поверил им Мирослав? А отец почему не отговорил сына, велел идти на войну? А она? Разве не бежала тоже за ними?

«Боже, дай мне святую молитву на уста, чую, что голова моя разум теряет!»

И Текля начала шептать одну за другой все молитвы, которые знала. А улица все тянулась, словно не было ей конца.

Как хорошо, что она знает много молитв. Хорошо бы ей говорить их, пока не развиднеется, пока идет эта бесконечная венская улица.

Сначала Текля шла только по ней. Никого-никого не было вокруг, только камень и холодный ночной тротуар под ногами. Текля никогда не бывала в такую позднюю ночь в большом городе. Тишь такая, и кажется, будто камень шепчет все ее молитвы, а не она. Но вот на бесконечной улице изредка стали появляться запоздавшие прохожие. Некоторые даже останавливались, внимательно смотрели на Теклю.

Может, это потому, что она громко говорит свои слова, обращенные к богу? И Текля стала повторять слова молитвы в уме… А дальше улица уже ослепила глаза Текли огнями. Сколько, сколько их светится на каменных стенах разными немецкими буквами: красными, синими, зелеными, желтыми. Текля окончила три класса и знает немного по-немецки. Буквы кричат, они — каждая по-своему — зазывают прохожих зайти и купить что-нибудь. Магазины закрыты, уже поздняя ночь, а огни все бегают перед ее глазами. Текле стыдно, они будто хотят всю ее просветить насквозь, чтобы видным стало ее голое тело. И уже ей делается жутко, и страх гонит свернуть в сторону, где поднялись башни высокого костела. Она передохнет немного возле этого святого места. Может, это и есть костел святого Стефана, о котором ей рассказывали люди. Как бы ей побывать там внутри. Раньше на это все не было времени. А теперь она здесь, дождется и войдет, а потом разыщет Сеня, а если даст пан-бог и Сень залечит свои увечья, то придет сюда вместе с ним. Как это хорошо, что можно еще кого-то ждать! Ее выгнали ночью на улицу в чужом городе. А может быть, это и к лучшему, что так получилось? В том доме панский сын не давал бы ей покоя. Чувствовалось, что он продолжал бы свои кавалерские шуточки. Могла бы его, если бы на то пошло, и в физиономию ударить. А могло статься и иначе: повалил бы где-нибудь, так что и не вырваться… Но до такого не дошло, и она идет чистая к Сеню. «Святой Стефан, благослови нашу любовь, пошли мне день, чтобы могла его разыскать».

И в ту минуту, как шептала она эти слова, подошел к ней какой-то толстый низенький пан и начал что-то говорить. Сначала Текля не расслышала, о чем, — вся была в себе. Только глаза доносили до ее сознания, что этот пан чего-то хочет от нее. Может, нельзя здесь стоять под костелом? Так она перейдет в другое место. Вот высится неподалеку какая-то часовня. А сколько фигур вылеплено вокруг нее. Не тот ли это памятник, о котором она слышала? Была здесь в Вене когда-то чума, а ее святым словом будто бы побороли и часовню поставили. Но почему этот пан не отстает? Текля вдруг поняла, что он ей говорит постыдные слова и показывает на кошелек: мол, хорошо заплатит. Стало страшно, а пан все стоит перед нею и хватает ее за грудь. Боже мой! Что ей делать? И теперь она уже чувствует, каким страшным холодом тянет от земли и пронизывает все ее тело.

— Пане! Я бедная девушка, у меня брата убили на войне. Мать утопилась в Дунае…

Но тот грубый пан, наверно, не понимает ее слов и говорит и показывает свое, чего он хочет.

Великая тоска вдруг пронизывает ее, и слезы выносят наверх всю боль, что была до этого как бы под камнем ее сердца. Она знает, что плачет в чужом городе и никто ее не защитит. Хотя кое-где все еще проходят люди. Закричать? Слезы льются из ее глаз такие большие, что крик, который она хочет послать всей Вене, захлебывается в них. Но спасает рыдание, внезапно вырвавшееся из груди. Услышал ее какой-то военный. Может быть, офицер? Он подходит, взглянул на пана и что-то говорит по-немецки — ему, а потом ей. Но она не понимает и повторяет то, что уже говорила толстому, который все еще стоит, не отходит:

— Пане! Я бедная девушка. У меня брата убили на войне. Мать утопилась в Дунае…

И тогда высокий офицер заговорил по-польски. Как же стало радостно ей, что понимает его. Дома они были злы на поляков за их гонор, за то, что хотели, чтоб все принадлежало им. И школы, и университет, и весь Львов. Но здесь в Вене польская речь перенесла ее в родные места, где и на ее убогую молодую жизнь светило что-то чистоте и красивое. И она умеет сказать по-польски и радостно рассказывает высокому офицеру в австрийской военной форме, почему она оказалась ночью на венской улице. И оглянуться не успела, как исчез с ее глаз тот толстый пан, что говорил ей паскудные слова.