Они идут с задранными кверху усами. Подходят к компании мужчин и приказывают разойтись.
— Не велено собираться, иначе будет арест.
Люди расходятся, но, как только жандармы проходят, снова то тут, то там появляются кучки встревоженного люда.
— Вот как я сегодня живой, клянусь, цисарь этого так не оставит. Будет война! — это говорит Проць. Худой, высокий, с запавшими щеками, с болезненным блеском в глазах.
И люди верят ему, потому что он понимает в политике.
— Война! Будет война! — это переходит из уст в уста, а Иванку кажется, что это собирается налететь на них Смок — с огненными глазами, с двенадцатью головами и большими черными хвостами, из которых один уже висит на костеле.
— Будь что будет. Хуже того, что есть, не быть, потому как уже и так некуда.
Это говорит сапожник Петро Даниляк, у которого семеро детей и ни клочка поля.
— Но где же это его подглядели, того Фердинанда? — спрашивает женщина, только что вернувшаяся с поля.
— В Сараеве! В Сербии! — снова отвечает Проць, потому что он все знает.
Нависла ночь, и на улице было совсем темно. А черный флаг был самым темным пятном и веял тревогой на жителей местечка.
V. НОЧЬ
Дети давно уже вернулись и сидели возле своей хаты. Мамы не было.
Улица пустела. От хат, садов и из-за темных углов начала выползать ночная тишь: черноокая, глазастая, она, казалось, говорила что-то таинственное, страшное.
Дети сидели на завалинке и боялись войти в хату. Оттуда на них сквозь окна, словно из пещер, смотрела тьма…
Над хатой шумела липа. Старая, дуплистая, она тоже что-то говорила детям своими темными ямами, из которых, казалось, светили глаза Смока.
Гандзуня начала плакать.
— Глупая, перестань! Вот будет война, — говорил Иванко. — Вон, вон она уже выглядывает из дупла. Смотри, какие у нее красные глаза!
Гандзуня, услышав это, прижалась к Иванку и крепко схватилась за его руку, вся дрожа от страха, а Петро закрыл глаза, чтобы не видеть липы и костела, где висел черный флаг.
И вдруг Иванку тоже сделалось страшно.