Аистов-цвет

22
18
20
22
24
26
28
30

И колокола в селе Великая Копаня зазвонили на рассвете, из церкви вышли люди с хоругвями, мы хорошо видели их. А когда пасхальное торжественное шествие завершало свой круг, мы увидели: по дороге со стороны Хуста приближалась румынская пехота.

Но приказ по-прежнему был — сидеть тихо, ведь ни одна наша пуля не должна пропасть даром.

Церковное пение все еще доносилось к нам на холмы, а мы уже ждали боя.

Я бывал в бою не раз и знал, как напряжена у бойца каждая жилка в теле, как натянут каждый нерв, как тягостно такое ожидание. Минута бывает словно году равна. Единственным выходом из этого нестерпимого положения было бы выстрелить и броситься в яром гневе с горы, навстречу врагу. А команда была не трогаться с места и не стрелять. Но я понимаю: без доброго совета войско гибнет, а эта команда как раз была такая, чтобы нас сберечь.

Приказ был такой: как только румынские пехотинцы подойдут совсем близко под холмы, тут и будет дана команда стрелять… И вот они подходили. Руки наши лежали на карабинах, пули, казалось, сами рвались, чтобы полететь на королевских захватчиков, что хотят задушить, растоптать в крови нашу звезду. Что команда должна вот-вот прозвучать — это каждый чувствовал, и каждый дрожал от напряжения. Но вот из церкви хлынули люди с освященными пасхами и куличами, и ряды румынской пехоты разорвались. И все королевское войско бросилось, как стая голодных хищников, на эти пасхи, яйца и колбасы, на все такое свежее, душистое, чего и нам всегда так хотелось поесть. Но сейчас оно нас не манило. Мы ждали приказа стрелять, а его не было. Да и мог ли он быть? Стрелять — это значило попасть и в людей, бежавших в разные стороны, перепуганных румынскими упырями. Пуля не разбирает, куда летит, она слепая.

Но вот пришла наконец команда: тихо сбегать вниз, бить карабинами, беречь пули. Мы ринулись через кустарник, падая нежданно сверху, как острые камни, на румынское войско. А сердце уже само кричало, и никакая команда его не смогла бы остановить. И наш крик: «Вот вам, романешты, куличи! Вот вам наши колбасы!» — такой был дружный и громкий, что один он уже мог отогнать эту банду.

Нас было меньше, и не все мы были вооружены, но румынская пехота повернула назад на Рокосово, на Хуст, Тут мы и пустили им в спину наши пули и минометы. И хоть опять задождило, заснежило и студеный ветер сек нас со всех сторон, но радость победы была сильнее всех невзгод. Мы долго гнались бы за этим убегающим королевским воинством, но пришел приказ повернуть назад. В Берегове и Мукачеве контрреволюция высунула свою голову, хочет гильотинировать нашу советскую власть.

Хоть панское богатство и кончилось, да панское лукавство, выходит, осталось, притаилось до поры, чтобы, как только можно будет, вылезти наверх. И вылезло за спиной у нас как раз в то время, как мы пошли в наступление на антантовских собак. Сам Августин Штефан будто бы первым изменил. Не зря с такой болью говорили Молдавчук и его хлопцы, что власть наша, а делами ворочают при ней такие, как Штефан. Чуяло их сердце, что этот Августин Штефан из тех, кто в глаза народу светит, а за глаза в душу его целится. «Разве не страшнее, Юрко, сейчас тот враг, что за спиной, чем тот, что перед тобой?» — так утешал я себя, когда после нашей атаки мы понуро возвращались на холмы возле Великой Копани. И это же, наверно, понимали те, кто дал приказ красному Мукачевскому полку возвращаться к Берегову и Мукачеву. А здесь оставляли в обороне небольшую группу бойцов с одним минометом и меня с моими хлопцами.

Они все уже были вооружены, сами только что добыли в бою винтовки, и были рады им, как дети игрушкам.

— Юрко, — ободрял меня Золтан Коваши на прощанье, — бронепоезд с красногвардейцами, который идет нам на помощь из Будапешта, уже на станции Чоп. Скоро он будет здесь. Недолго еще горю сидеть у нас на плечах.

А дождь не переставал заливать все вокруг. Это была пора, когда реки выходят из берегов.

Нас начала пригревать надежда, что, может быть, эти воды задержат румынское войско. Но оно рвалось то с одной стороны, то с другой. Теперь возле мостов над Тисой не утихала стрельба.

Не там ли и ты сейчас, Ларион Шумейко, подставляешь свою грудь, чтобы защитить мою землю от королевского войска, от антантовских гадов? Каково вам там? Чувствую, чувствую, не легко, ведь у врага есть все: и карабины, и пулеметы, и орудия. Вот они снова начали бить по нас. Я с радостью кинулся бы через это поле широкое к тебе, Ларион. И половодье нипочем — только бы с тобой рядом быть. Как хотелось мне взглянуть вместе с тобой на волну Тисы, словно вместе с Улей на нее бы посмотрел. Ты там, чует мое сердце, где еще быть тебе, если здесь такие бои? Но приходится стоять на посту, над этой дорогой, которая может привести врага вам в спину и запереть вас в смертельном кольце. И здесь я стою, Ларион, охраняю нашу революцию.

А мокрый снег и дождь не переставали нас заливать, мы были голодные и давно уже не спали. Но худшее нас еще только подстерегало.

— Румыны в лесу на конях! — вдруг передалось из уст в уста.

— Румынская кавалерия хочет нас обойти и захватить.

Мы стерегли дорогу, а они, видно, со стороны Рокосова свернули вправо и пошли лесом, чтобы оттуда двинуть на Севлюш, зайти всем нам в спину. И тем, кто стоял здесь, и тем, кто занимал позиции возле мостов.

И хоть нас было мало, да разве могли мы тихо сидеть на своих уже проверенных боем холмах.

Кто-то первым должен был броситься навстречу румынским конникам и так бить, чтобы ни одна пуля не пропала зря, ведь у нас они были считанные.

И я повел небольшую группу бойцов вперед, а остальных оставил в засаде. Могли ведь румыны пойти и на такую хитрость: послать отряд кавалерии нам в обход через лес, а главной силой двинуть по дороге, что вела из Хуста на Виноградово.