С ключом на шее

22
18
20
22
24
26
28
30

Ольга крепче сжала ручку и с разворота, всем весом опустила сковороду на дядь Юрину голову.

3

Нигдеев закурил и примостился на подоконник. Одному было хорошо — никто не зудел под ухом, не бормотал под включенный телек, не ныл, жалуясь на здоровье. Никто не лез с дурацкими вопросами и дикими намеками. Можно бездумно пялиться в окно, отдыхая от радостей человеческого общения, — никто не спросит, о чем это ты задумался… Хо-ро-шо. Для полного счастья не хватает только кружки чая — да лень наливать…

Нигдеев блаженно выдохнул в приоткрытую створку — и ветер тут же загнал дым обратно, прямо в лицо, так что заслезились от едкой струи глаза. Однако Юрка куда-то запропастился — гуляет, наверное, по супермаркету, как по музею, не привык еще. Как бы не пришлось снова искать. Нигдеев снова затянулся и принялся нервно обкусывать заусенец на пальце. Какой тяжелый, душный день… Даже ветер неправильный — ни влаги, ни холода, ни вкуса. Ветер комнатной температуры. Мертвый. Про такие дни говорят — как перед грозой. Но здесь не бывает гроз…

Он провел пальцем по желтоватой полоске песка, наметенной на подоконник, и ободранный заусенец защипало от соли. Песок и соль. Все эти сопки за окном — только песок и соль, и немного нефти. Какой идиот додумался раздавать эту землю под огороды? Какие, к дьяволу, огороды в наше время да в нашей местности?! Нигдеев вспомнил, как сам пытался выращивать картошку — в самом начале восьмидесятых, когда стало понятно, что со снабжением в О. - полный швах, и надо брать дело в свои руки. Как благоговейно он высаживал ощетиненную ростками картошку, как изворотливо, за бешеные деньги и по рекомендации доставал оглушительно вонючий помет у бабки, державшей на Японской Горки кур, — единственную, наверное, домашнюю живность в городе. Как старательно окучивал чахлые кустики. И выкопал по осени те же два ведра картошки, что и посадил, — ничуть на вид не изменившейся и даже, кажется, с теми же ростками…

Юрка все не шел. Любуется, наверное, на молодую картошечку, ровную, чистенькую, боится, поди, брать… «Мичуринцы, блин», — пробормотал Нигдеев и втоптал сигарету в пепельницу. И ведь нашлись идиоты-желающие, взялись с энтузиазмом. На темном мехе сопок стали появляться желтые рубцы распаханной почвы, — сначала рядом, почти за гаражами, а потом все дальше, распространяясь, как скверная кожная болезнь, как метастазы, подползая все ближе к Коги. Сегодня, завтра, через неделю бульдозер вывернет вместе с песком и корнями стланика, связанными в безумный узор, — мумифицированное тело ребенка с медвежьей пулей в животе, а уж сопоставить пулю с ружьем будет несложно… Поначалу Нигдеев ждал этого, как в параличе, но потом спохватился, собрался, подсунул кому надо бумажки из архива вместе с отчетом: разработка месторождения Коги пока не целесообразна, но однако же, коллеги, — огороды? Раздачу участков мигом прикрыли, но, видно, что-то сдвинулось из-за этой суеты, сбились какие-то подпорки под мирозданием. Жуткие слухи поползли по городу, и в больнице вдруг очухался давно признанный безнадежным Юрка, и снова, как тем кошмарным летом, начали находить зарезанных, выпотрошенных детей. А теперь еще и Пионер объявился… Снова — как тем летом. И опять он, как дурак, беспокойно ждет застрявшего где-то Юрку, и ноет, ноет в груди — как тогда началось, так с каждым годом все только хуже…

* * *

…Нигдеев перекладывает сигарету в левую руку, а правой принимается растирать грудь. В распахнутое окно рвется мутный от песка ветер, но он бессилен против намертво въевшихся в стены запахов табачного перегара, туши и тонкой кремнеземной пыли с образцов. Боль мешается с сосущей, наивной обидой: он же здоровый, не старый еще мужик, сезон в поле отпахать — раз плюнуть; жаль, в этом году не сложилось с Чукоткой, морозил бы сейчас зад на загаженном бакланами булыжнике посреди моря, считал дни до вертушки и горя не знал.

(…А этот мнется на пороге, как первоклассник в гостях у училки. Нигдееву становится скверно. Опять что-то раскопал. Опять будет висеть над душой, пока Нигдеев не сдастся и не решит посмотреть сам, не афишируя, прихватив лишь блокнот, ружье и ближайшего приятеля для компании… зачем он только взял ружье… Что бы ни притащил на этот раз Пионер — Нигдеев вникать не собирается. Одного раза хватило. Вежливый до приторности, он наливает гостю чай и закуривает, готовый выслушать очередной бред о не то что забытом, но как-то выпавшем из внимания месторождении, а потом отшить старательного дурака раз и навсегда. Пионер, не забывший об отлупе, который схлопотал на этой же кухне в мае, ежится и колупает клеенку, и Нигдеев с усилием давит злорадную ухмылку.

Потом Пионер, корчась от лицемерного сочувствия и пряча глаза, рассказывает, что он раскопал на этот раз, и злорадство снимает, как рукой. Одна примитивная мысль бьется в голове: слава богу, Светлана пошла по магазинам, с этого идиота сталось бы выложить все при ней…)

Нигдеев затягивается и, сжав сигарету зубами, медленно, по частям выбирается из-за стола. Вытаскивает из шкафа ватман с набросками заковыристой синклинали, которую давно пора разъяснить. Сплошные песчаники и мергели, и пахнут они линзочкой, не то чтобы выдающейся, но многообещающей. Нигдеев раскатывает ватман по столу и смотрит сквозь него, разминая плечо, руку, шею. Болит. Некстати вспоминается, как совсем недавно — и месяца не прошло — Юрка точно так же потирал грудь. А ведь оба избегали выбираться из города вместе; по отдельности — сколько угодно, в компании — пожалуйста, но не вдвоем: необъяснимо неловко было после истории с туманом. (Он нашел нас. Стоило высунуть нос — и он нашел нас, как дети находят в толпе отцов, как медведь находит раненую добычу, я знал, что так будет, мы оба знали…) Дурацкие японские карты. Сука Пионер, вечно лезет, куда не просят…

* * *

…Ветер путается в ногах, треплет штанины, стонет и возится в кустах березы. Плечо гудит от ружейной отдачи. «…ммать», — заканчивает Юрка и со свистом втягивает воздух.

— Я думал, медведь, — говорит Нигдеев и с отвращением понимает, что челюсть у него безобразно прыгает. — Юрка, я думал, медведь, боже, что делать-то…

Он все пытается понять, как так получилось, как он мог перепутать пацана со зверем, кем он себя вообразил, что придумал себе чутье, нафантазировал эманации опасности и голода, исходящие из зарослей, охотничек хренов, пижон… Он знает, что видел. Видел чернявого пацана, идущего навстречу с широкой и пустой улыбкой. Он знает, что стрелял из (мертвый пацан кусает меня за ногу) животного страха, постыдного ужаса перед тем, что он не мог себе объяснить — и никогда не сможет. Он готов был стрелять. Знал, что так будет. Ждал, когда из стлаников выйдет мертвый пацан…

Юрка молчит. Нигдеев, очухавшись, представляет: явка с повинной, СИЗО, суд; Юрка не выдаст, но что он может поделать, сказать, что это ошибка, только за такие ошибки расстреливать надо…

Из развороченного живота мальчишки ползет черная кровь; он и в сознании-то быть не должен, но каким-то чудом еще пытается отползти, спрятаться, как раненое животное. Нигдеев, содрогаясь от жалости, тянется к нему, и пацан в ужасе сучит ногами. Кровь с хлюпаньем выплескивается из его живота, и Нигдеев замирает. Сука Пионер, думает он. Сука, просили его в архивах рыться. Раскапывать. Активист хренов.

— Не дотащим, — говорит он. Он вдруг осознает, что ветер стих. Хуже, кажется, уже некуда, но внезапный штиль будит дурные воспоминания. Юрка вскидывает голову, и его ноздри раздуваются, как у встревоженного зверя.

— Это ёкай, — говорит он холодным, чужим голосом. — Ёкай нас достал.

(мертвый пацан кусает меня за ногу).

— Опять двадцать пять за рыбу деньги, — рычит Нигдеев. — Лучше время не нашел, чтоб свихнуться… Помоги поднять.

— Говорю тебе… — Юрка неохотно склоняется над пацаном, и тот вдруг мелькает. От неожиданности Нигдеев хакает, будто ему врезали поддых. Юрка по-детски вцепляется Нигдееву в рукав.