Уходящее поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

Ранний профессионализм дает им преимущества, полностью перекрыть которые мне уже вряд ли под силу. Но есть у меня, пожалуй, кое-какие преимущества перед некоторыми из них. Прежде чем сделаться писателем, я стал образованным марксистом-ленинцем и прожил большую жизнь коммуниста, в то время как они профессионализировались прежде, чем пришли к марксизму. Изображать новую общественную среду и ее тончайший продукт — новую человеческую психику они в свое время брались, не зная как следует законов общественного развития. Это во многом обусловило творческую эволюцию каждого из них.

Ум, талант и высокая нравственность не всегда совмещаются в человеке с высокой современной образованностью. А для русского писателя такое совмещение стало, по-моему, особенно обязательным с XIX века, когда бурное развитие капитализма, пришедшего на смену крепостничеству, так взбаламутило и усложнило жизнь, что «без царя в голове» разобраться в ней стало неимоверно трудным делом. Какую огромную роль уровень образованности может сыграть в творчестве писателя, показывает пример Гоголя: в «Авторской исповеди» причины своей творческой трагедии последних лет жизни он связывал с пробелами в образовании. Указав, что он получил в школе воспитание «довольно плохое» и что «мысль об учении пришла» к нему «в зрелом возрасте», Гоголь сокрушался: «Зачем желаньем изобразить русского человека я возгорелся не прежде, как узнавши получше общие законы действий человеческих…» Результатом явилось его обращение к религиозному обскурантизму и мистицизму.

Тому и другому был глубоко чужд Пушкин, подсказавший Гоголю сюжеты «Ревизора» и «Мертвых душ». Он являлся одним из образованнейших людей своего времени.

Но с середины XIX века вершиной гуманитарной образованности становится марксизм, и вполне понятно, что неприятие марксизма или поверхностное знакомство с ним, в частности с философией диалектического материализма, стало отрицательно сказываться на творчестве многих не только писателей, но и ученых, как в области общественных, так и в области естественных наук, пропагандистом которых в художественной литературе выступил тургеневский Базаров. Лев Толстой, по словам Ленина, «обнаружил… такое непонимание причин кризиса и средств выхода из кризиса, надвигавшегося тогда на Россию, которое свойственно только патриархальному крестьянству, а не европейски образованному писателю». Даже Горького в годы столыпинской реакции Ленин должен был идейно вразумлять, предостерегая от антимарксистского «богостроительства», а к чему отступление от марксистской философии привело тогда образованнейшего большевика Богданова, взявшегося за перо художника, показывают его идейнонесостоятельные романы «Красная звезда» и «Инженер Мэнни».

Должен ли я сожалеть, что не вошел в литературный храм в двадцатых годах через калитку «Серапионовых братьев», Опояза, «Перевала», «На литпосту» или других кружков и течений начального периода советской художественной литературы? Может, оно и к лучшему, что миновала меня достославная чаша сия? Случись иначе, сейчас я, быть может, пожинал бы лавры писательской известности, писал бы мемуары, с благодушной иронией третируя или смакуя свои формалистские или иные грехи молодости. А теперь я хоть и поздновато по возрасту, зато вступил сразу на выверенный, как мне представляется, теоретико-партийной закалкой писательский путь. И сохранилось у меня, кажется мне, свежее, не исковерканное эстетской вкусовщиной читательское восприятие, необходимое, на мой взгляд, условие писательского мастерства.

Конечно, в двадцатых годах я не был объективен, когда сквозь цеховые очки молодого задиристого журналиста свысока поглядывал на «муравьиную возню», как мне тогда казалось, литературных группировок. Каждая из них, теперь это видно, сыграла какую-то свою роль в истории, без внутренних противоречий не могла стать на ноги новорожденная советская литература. Талантливую, не всегда идейно зрелую писательскую молодежь заботливо взял под свое крыло и в конце концов выпестовал для страны буревестник этой литературы — Алексей Максимович Горький.

Нынче я в состоянии гораздо более зрело оценивать заслуги каждого из старейших писателей, подчас немалые, их достоинства и недостатки. Заслуг этих я не умаляю. Отдаю должное и так называемым «попутчикам» пролетарской литературы, которые приводили за собой на советскую платформу значительные круги непролетарской интеллигенции, добросовестно отражая процесс их общественно-политической эволюции. К оценке художественных произведений я давно научился подходить двояко: читательски, руководствуясь своим личным литературным вкусом, и с объективной меркой общественной значимости произведения, его места в истории литературы, полезности для дела коммунистического воспитания широкого читательского круга.

Естественно, что эти две оценки не всегда совпадают; при моей требовательности к качеству книг не все, даже из лучших, пользующихся общим признанием, захватывают меня и полностью удовлетворяют. Теперь у меня возник и развился еще новый, профессионально-писательский субъективный критерий, имеющий для меня практическое значение: я пристальнее разбираюсь в литературной манере каждого писателя, примеряя к себе: а я бы написал так же или по-другому? Иногда манера письма меня привлекает, иногда отталкивает. Раньше мне представлялось чудачеством гения отрицательное отношение Толстого к творчеству Шекспира; теперь собственный скромный опыт заставляет меня видеть в этом проявление творческой индивидуальности великого писателя, не терпевшей чуждых ей приемов и стилей изображения. У А. Н. Островского «разбаливалась голова» от чтения Достоевского. Приверженность к «своему» в литературе, выходит, неотделимо связана с отталкиванием от «чужого».

У себя я нахожу один крупный, с моей точки зрения, недостаток и упорно борюсь с ним, хотя и не всегда успешно: налет журналистики, проявляющийся временами как груз прошлого и в слоге, и в тяготении к открытой публицистике в романах. Между тем некоторые писатели, ратуя за страстную публицистичность художественного творчества, ударяются, в крайность, проповедуя принцип «открытой тенденциозности» художественных произведений. Такого рода статья поступила однажды в журнал, в котором я работаю.

— Толкается не в ту дверь, — заметил я, ознакомившись с рукописью. — Автор прав, восставая против безыдейного («зеркального») бытописательства, оно нередко встречается, особенно у молодых писателей. Но ведь художественная литература призвана учить читателя размышлению над жизнью, а не заглатыванию готовых мыслей в разжеванном виде. Если автор статьи не согласен с Энгельсом, что идейная тенденция должна вытекать из художественного изображения без того, чтобы ее открыто высказывать, так пусть прямо с Энгельсом и полемизирует.

В редакции возник спор. «Вы что, противник публицистичности в художественной прозе?» — спросили меня.

«Нисколько, — возразил я, — если речь идет об актуальности или злободневности содержания. Иное дело форма: публицист подает идею открыто, художник — образно, в виде идейной тенденции. Прибегая к манере публициста, художник перестает быть собственно художником, как артист, расплакавшийся на сцене собственными слезами, перестает быть артистом. Чехов «голую» идею в беллетристике ядовито сравнивал с палочкой, выдернутой из копченого сига».

Конечно, признавал я, и в художественной прозе иногда без открытой тенденции не обойтись, если какие-то обстоятельства явно требуют срочного и прямого идейного реагирования, но надо помнить, что она, как правило, снижает силу воздействия на читателя, — зачем же проповедовать ее для нашей литературы в целом? На практике это может вылиться в поощрение серости в произведениях, при всей, может быть, их идейной безгрешности, а то даже и к дискредитации прекрасных идей.

Нынче не времена Герцена и Чернышевского, когда художественная литература подчас была единственной отдушиной в легальной печати для пропаганды революционных взглядов. При нашем развитом разделении идеологического труда художник должен стремиться к чистоте избранного им жанра. Зачем нам дублировать газетчика, журналиста, радио- и телекомментатора? Партия призывает всех к повышению качества продукции, а мы, писатели, возьмем да и ослабим борьбу за художественное качество? Да еще прикроемся флагом борьбы за идейность!..

Статью тогда поместили в порядке дискуссии, сопроводив редакционным примечанием, которое поручили написать мне.

Изредка я выступаю в творческих дискуссиях, откликаясь на некоторые книги, выделяющиеся достоинствами или, наоборот, изъянами. По поручению писательского бюро пропаганды и партийной организации выступаю и на собраниях рабочих, студентов, школьников; участвовал в работе комиссий по выборам в Советы депутатов трудящихся. Раз-другой брался за перо, чтобы разоблачать перебежчиков-диссидентов, но в конце концов решил, что литераторы помоложе умеют не хуже меня давать им должный отпор. Нельзя мне разбрасываться, не так-то долго осталось жить.

К тому же у меня есть своего рода отдушина — журнальные статьи сына, которые он дает мне на просмотр перед отсылкой в редакции. Владимир пишет против модных на Западе разного рода реакционных философских течений; им опубликовано несколько серьезных научных трудов по вопросам марксистско-ленинской философии. Некоторые мои советы он принимает, давая мне возможность утешать себя тем, что «и мы пахали»…».

Годы шли и шли. Пересветов обратился наконец к третьему роману о Сергее. Работа эта, занявшая не один год, была Константину Андреевичу по душе. События, в которых он сам участвовал, оживали под его пером.

От Института красной профессуры у него осталась масса ярких впечатлений, особенно от развернувшейся в партийной ячейке в конце 1923 года острейшей борьбы за ленинскую линию против троцкистской оппозиции, осмелевшей в годы болезни Ленина.

Свое личное участие в эпизодах дискуссии Пересветов присваивал Обозерскому. Под вымышленными именами изображен был семейный разрыв покойной Таси Плетневой с ее мужем-троцкистом; в эпизоде с отходом от оппозиции одного из ее участников показана была горечь осознания допущенной политической ошибки. Политика подавалась в романе в тесном обрамлении студенческого быта, от теоретических споров на семинарах и жарких дискуссионных схваток на собраниях ячейки, в коридорах и на лестницах институтского общежития до баскетбольных баталий в спортивном зале. Роман появился в печати под названием «Ленинский призыв».